Постепенно разъезжались лихачи по хлебным местам. К театру Василия Ильича Дерягина «Парнас»: здесь, по завершению спектакля, подобрать можно было множество изящной публики, особо не жадной, «на водку» от 10 до 25 копеек сверх таксы накидывающей. К ресторанам «Люкс», «Версаль», «Метрополь», «Плаза», «Сады Пальмиры»: здесь пассажир в подпитии и до полтинника дать мог. К весёлому дому мадам де Лаваль, к меблированным комнатам Коробкова «Гранд-отель», к Царицынскому железнодорожному вокзалу, к пассажирской пристани реки Вори.
Отдельной дешёвой мразью вдоль улиц фланировали «ваньки», «молодцы», «погонялки», «гужееды» – неказистая деревенская сволочь в замусоленных одеждах, подавшаяся в город на заработки, на ледащих лошадёнках да никудышных пролётках. Экономя на всём, эта деревенщина норовила увести из под носа жирного клиента и сбивала цену. На биржу они могли попасть лишь «позолотив ручку» городовому, останавливаться посредине улицы им запрещалось. Кое-как перебивались они, еле сводили концы с концами, находя отдохновение в пивных и трактирных заведениях «с дворами» – местом, где стояли деревянные колоды, возле которых отдыхали и ели лошади. Сами извозчики блаженствовали в «низке»: особом, отведенном для них зале. Здесь они пили жидкий чай и закусывали, покупая со стойки, калачи, сайки, весовой хлеб, баранки, дешёвую колбасу, щековину – варёное мясо с воловьей головы, студень или холодный навар с ног, печёнку, сердце или рубец, солёную воблу, севрюжью голову, капусту, огурцы. В этих местах досужий горожанин с большим интересом мог послушать их разговоры, новости и жалобы на условия труда, найдя их весьма любопытными и познавательными.
Серафим Григорьевич Дорофеев, потомственный ямщик, лихач со стажем наконец-то взял пассажира, и не какого-нибудь нищего лавочника, богатство которого ЧК реквизировало на нужды мировой революции, а офицера – этот не обидит, расплатится и даже на водку накинет, не поскупится. Во всяком случае, Серафим Григорьевич очень на это надеялся. Когда-то заработок его был выгодным и, по сравнению с другими профессиями, довольно значительным, но революция основательно подкосила его. То есть, Серафима Григорьевича она раскрепостила, освободила от эксплуатации и произвела из лакеев самодержавия во вполне сознательного пролетария. Теперь он перевозил не «язвы на теле трудового народа», а, по большей части, сам трудовой народ, что сильно сказывалось на благосостоянии, и отнюдь не в лучшую сторону. Когда «красный период» закончился, и в городе вновь возобладала какая-никакая власть, лихач Дорофеев очень надеялся на возвращение «добрых клиентов», увеличения таксы хотя бы вдвое и щедрых подачек «на водку».
Пассажир попался славный, пообещал «не обидеть» и всю дорогу с изысканным вниманием слушал бесконечные рассказы Серафима Григорьевича. И о столкновении пролетки с паровозом не переезде, недалеко от станции Серебренниковская. И о том, как извозчик Вахромеев, проезжая по вечно после каждого большого ливня затопленной улице Невельской, угодил колесом в яму и поломался. И о том, как много стало «малолеток», то есть возчиков до семнадцати годков, заменивших занятых на мировой, а позднее гражданской войнах взрослых.
– Куда скажут или покажут – туда и везут, знамо, ни улиц, ни присутственных мест не знают совсем, экипажи плохонькие, лошадёнки худые, нечищенные, где уж тут культурно пассажиров возить, без причинения неудобств. Всякая животная – она ласку любит. Вот Орлика моего овсом накорми, опять же, морковку сладкую дай, он знаете, как морковку любит, и будет служить лошадка верой-правдой, денно и нощно, и в праздники Рождества Христова или, скажем, Святой Пасхи. Почисти его обязательно, негоже лошадушке чумазой ходить.
Пассажир согласно кивал, и Серафим Григорьевич расходился пуще:
– Раньше бывало, подашь к театру или к Метрополю, скажем, клиент всё более приличный, не замухрышистый, везешь, к примеру, на Московскую либо Губернаторскую улицу…
– А на Дроздовку? – спросил пассажир. – Или в Гусилище? Матросскую слободу?
– Да Боже меня упаси, кто ж туды поедет, особенно в тёмное время, разве что за тройную плату, да и то навряд ли, там же душегуб на душегубе и душегубом погоняет. Можно и лошадь потерять, и выручку, а то и голову сложить. Третьего дня Васька Маркелов повёз трёх лихих людей, купился на большую деньгу – так еле убёг, чуть не убили, и лошадь, и фаэтон забрали. Запил Васька горькую, и не понять, в горе ли, в радости, лошадь-то жалко, но зато сам живой. А сегодня под вечер, в аккурат, к трактиру «Фадеича», где он «казённую» откушивал, экипаж его подкатывает, ни кучера, ни седоков – пустой. Лошадь по привычке вернулась на старое место, к хозяину. Васька глазам не верит, на радостях выкатил всем угощение: возрадуйтесь справедливости!
– А к властям он не обращался? В контрразведку, например?
– Да боже упаси, ваше благородие, кому до него дело, до Васьки Маркелова, людей вон на улицах стреляют, режут, а тут всего лишь лошадь…
– Но за разрешением на извоз вы обращаетесь? За номером?
Серафим Григорьевич вытянул из кармана табакерку, сунул в правую ноздрю понюшку, резво втянул воздух. Махорка, перетёртая в пыль с сосновой золой, перцем и розовым маслом, казалось, шибанула прямо в мозг, слёзы брызнули водопадом, и Серафим Григорьевич блаженно чихнул.
– Как же без этого. А случись что – кого первым опрашивают? Нашего брата, извозчика: что видел, что слышал, кто к кому, у кого, зачем, почему? А без этого номерок не получишь, и разрешение отберут…
– И кто же экипаж у вашего приятеля забрал?
– Да какой он мне приятель, Васька? А забрали известно кто – лихие люди, – Серафим Григорьевич вновь улыбнулся, сунул понюшку теперь в левую ноздрю и опять чихнул мучительно-сладко.
– И-их, хорош табачок! До самых-самых корней волос продирает!
– А что за лихие люди? – проявил навязчивое любопытство пассажир. – Знаешь, нет, любезнейший?
– Думаю, топчинские. Петра Кузьмича Топчина людишки.
– Кто таков?
– Ну, за руку я с ним не здоровкался, слышал только: где-то в Гусилище обретаются, целый дом занимают. Как стемнеет – на свой разбойный промысел поспешают. А то и днём. Не боятся никого.
– Так уж и никого? – сделал удивленное лицо пассажир. – Я слышал, их сильно постреляли при красных. И сейчас контрразведка ловит.
Пассажир был явным несмышлёнышем, идеалистом, словно только что спустился на землю.
– Всех не переловишь, вашбродь, не перестреляешь. Во всякие времена лихие люди были. Свято место пусто не бывает, одних подстрелят – на их место другие придут. На Дроздовке, сколько помню себя, всегда кого-то ловили. Поймают – и в каторгу, а он через месяц опять здесь. Ходит гоголем, с околоточным надзирателем Спиридоновым Фомой Лукичом раскланивается: наше, дескать, Вам почтение, Фома Лукич, не извольте гневаться. Фома Лукич для порядка погрозит ему кулаком: гляди, мол, у меня, знаю, что в бегах, не шали! А фартовый человек ему: как можно, Фома Лукич, мы завсегда со всем уважением. Лет двадцать простоял Фома Лукич на Дроздовке, каждого таракана там знает, не то что людишек, а при большевиках турнули его взашей и каких-то классово сознательных пролетариев назначили. У пролетариев тех ещё сопли под носами не высохли, нацепили на рукава красные повязки да с ружьишками ходят по Дроздовке, порядок блюдут, а фартовые над ними похохатывают, животики надрывают. Потом прикатили солдатики да матросня на автомобиле, облава, значит, да только не споймали никого, так, шелупень всякую, сурьёзные люди как водица через сито утекли.
– А что же Прокофий Диомидович Дроздов-то сквозь сито не утёк? – спросил пассажир.
– Ну, Прокофий Диомидович лицо степенное, официальное, не по чину ему от сыскных бегать, несолидно.
– А в тюрьме сидеть солидно?
Серафим Григорьевич лишь снова усмехнулся.
– Ну, положим, посидел-то он всего ничего, это только веса прибавило, обломали зубки об Прокофия Диомидовича Дроздова товарищи красные милиционеры, сами разбежались кто куда. Сейчас, поговаривают, собираются Прокофия Диомидовича в городскую думу избрать.