Я так любила бывать во флигеле, что ночь мне казалась слишком длинной разлукой с любимым флигелем. Правда, ночь у меня действительно была длинная, я любила заваливаться спать очень рано, часов с семи, еще не дождавшись ужина. Заберусь куда-нибудь в уголок и сплю. Помню, как Таша обязательно найдет меня в моем укромном месте, тормошит и приговаривает:
– Леля, Леля, спать рано, поиграй со мной, ведь ты только пришла.
Но я нема и глуха. Зато и просыпалась перед рассветом.
Хорошо у меня осталась в памяти одна такая ночь. В то лето мы уже не жили в своей детской на втором этаже, а жили в кабинете с разноцветными стеклами. Очевидно, решили, что на втором этаже опасно, потому что и мама спала в большой зале, на первом этаже. Зала эта была страшноватая, и я поражалась маминой храбрости. Потолок в зале был очень высокий, выше, чем в других комнатах. Окна выходили в самую заросль парка. Деревья и кусты подступали вплотную, поэтому в зале было всегда полутемно. Мрачно поблескивал паркет. Портьеры были тоже какие-то темные и длинные, а сама зала была довольно пустынна, мебели в ней было мало. В одном из темных углов стояла мамина кровать с тумбочкой, а неподалеку розовая кушетка. Я почему-то очень любила ее и называла «акушеркой». В ту ночь я проснулась, когда было еще совсем темно.
Почему-то в детстве мы с Ташей часто видели страшные сны. Проснешься, бывало, с бьющимся сердцем. В детской тихо, мирно поблескивает огонек лампадки, на видном месте стоит синий эмалированный чайник с кипяченой водой.
– Няня, пить!
Няня моментально вскакивает со своего дивана и уже стоит около тебя, протягивая чайник. Сделаешь два глотка и, набрав полный рот воды, делаешь вид, что хочешь спать дальше, а сама, как только услышишь нянино посапывание, начинаешь промывать водой глаза, чтобы больше не спать и не видеть этих противных снов. Но большей частью эта процедура не помогала, пригреешься и заснешь опять. Но в ту ночь я не заснула, да и бедной няне не дала спать. Проснувшись, взволнованная полетом ведьм, я, попив воды и промыв глаза, почувствовала бодрость и приятную пустоту в желудке и закидала няню вопросами об ужине. Бедная моя, терпеливая няня! Воображаю, как она уставала за день, и тем не менее отвечала на каждый мой дурацкий вопрос. Пыталась утихомирить меня:
– Ташу разбудишь, мама услышит – придет.
Но я разошлась:
– А что Настя ела? А что Яков ел? А что он пил, чай или молоко?
И вдруг шаги, открывается дверь, и входит рассерженная мама. Я не успела опомниться, как оказалась у нее на одной руке, в другой – мои простыни, одеяло, подушка, и мама несет меня в залу. Она деловито отшлепала меня, быстро постелила мне на кушетке и, прикрывая одеялом, сказала:
– Шевельнешься, еще получишь! Стыдно, большая девка, а не понимаешь: няня целый день работала, а ты ей спать не даешь!
Не успела мама произнести эти слова, как я услышала ее ровное дыхание. Боже мой, как мне было жутко и страшно, отовсюду наступали черные тени, вспомнились летающие ведьмы. А тьма кругом, солнце, наверно, никогда не встанет! И как я, прославленная трусиха, решилась бежать к няне на диван, не знаю. А путь ведь был дальний, нужно было пробежать всю залу и всю длинную столовую. Дверь в кабинет в самом конце столовой. До сих пор я помню ужас в своем сердце, сначала нужно было красться потихоньку, чтобы не наткнуться на что-нибудь, а уж в столовой я припустилась во весь дух и прямо к няне под одеяло.
– Вот она, явилась не запылилась, – шепчет няня, укутывая меня. – Ноги-то – ледышки.
Что подействовало на меня, наказание или пережитый страх, не знаю, но ночные разговоры я прекратила. Хотя просыпаться спозаранку продолжала. Однажды, проснувшись при слабом рассвете, я залезла к няне под одеяло и стала шептать ей на ухо:
– Няня, отведи меня к Сашеньке.
Как ни убеждала она меня, что рано, что Сашенька крепко спит, ничего не помогало. И вместо того чтобы заставить меня замолчать, няня встала, оделась, одела меня и повела к флигелю. Когда мы сошли с крыльца, на траве лежала крупная роса. Няня взяла меня на закорки и понесла к самому Сашенькину окну. Спущенные занавески, тишина, особый запах трав и цветов, который бывает только ранним утром в деревне. Вернулась няня вся мокрая от росы, и ни упреков, ни воркотни, а только сказала:
– Ну, теперь поверила мне, Фома неверный?
Помню, мне было как-то неловко и стыдно, но я, конечно, подавила в себе это чувство.
Лодыженские
Зимой из Можайска мы уезжали иногда погостить в Москву «к бабушке и тете Соне». Это папина мама и папина сестра, «Лодыженские», как их называла мама.
Я немного говорила о семейной обстановке Дурново (маминого отца), об обстановке Савеловых (маминого дедушки). Но здесь было нечто совсем другое. Лодыженские, богатые пензенские помещики, на зиму приезжали в Москву и снимали особняк. Один, который мне запомнился, находился у зоопарка, около него был большой сад. Теперь там новая территория зоопарка. Семья была большая и очень дружная. Глава семьи – Ольга Владимировна Лодыженская, вдова. Три ее сына (в том числе и мой отец) умерли от туберкулеза молодыми. Она жила с дочерью Софьей Михайловной и младшим сыном Ильей Михайловичем, который заканчивал лицей. Еще у них воспитывались два мальчика – сироты, дети ее родной сестры Анастасии Владимировны Сухотиной: Миша и Володя. <…>
Постоянно также у них находился Григорий Сергеевич Лодыженский и его жена Анна Алексеевна. Точно не знаю, каким родственником приходился дядя Гриша, но он был член их семьи. Прибавить к этому еще и товарищей дяди Илюши, так получалось, что за стол меньше пятнадцати человек не садилось.
Какой-то особый дух был у Лодыженских, все были очень дружелюбны, заботились друг о друге, но без сентиментальности. Сантименты вообще не поощрялись. Царили шутка и легкая ирония. Ужасно любили всякие розыгрыши и мистификации. Особенно дядя Гриша. Он очень любил всех дразнить. Мальчики, видно, привыкли к этому, закалились и не реагировали, да и старше они меня лет на семь-восемь были, а я дразнилась очень легко. Помню, как-то вечером мы все сидели за столом, а в соседней комнате, гостиной, света не было. Дядя Гриша стал пугать нас:
– Вот того, кто плохо будет есть, запру в темной гостиной и дверь на засов закрою.
Как это ни смешно теперь, тогда у дверей стояли засовы. Я так напугалась, что уже готова была дать ревака, как вдруг в этой самой гостиной зазвенел телефон. Дядя Гриша бросился к нему и стал разговаривать, не зажигая света, а за ним тут же бросилась моя сестренка Таша, закрыла две створки двери и, придерживая их своей трехлетней фигуркой, закричала на всю столовую:
– Леля, Леля, тасси сколей засов! – И мы заперли «страшного дядю Гришу» на засов в темной комнате. Хохоту было много. Дядю Гришу заставили признать, что Таша самый храбрый человек, и только тогда выпустили из плена, и даже бабушка Оля не сделала нам замечание, что мы вышли из-за стола без спроса.
Обед у Лодыженских, как мне тогда казалось, был очень длинной и скучной процедурой. Помню бесконечный стол, накрытый белоснежной скатертью, с крахмальными салфетками у каждого прибора. Детям эти салфетки повязывались вокруг шеи, мужчины как-то прицепляли их за уголок у ворота, а женщины клали на колени. Около большого стола стоял так называемый закусочный столик. Он был весь уставлен разнообразными нарезанными закусками, рюмками и графинами с вином. Перед тем как сесть за большой стол, мужчины подходили к этому столику, закусывали и выпивали стоя. Причем они обращались к бабушке, которая сидела во главе стола, пили за ее здоровье и спрашивали ее разрешения по «первой и по второй».
– Можно, мама?
– Можно, тетя? – слышалось кругом.
– Можно, можно, – величественно морщилась бабушка. Но я заметила, что все обманывают бабушку и убавляют количество рюмок.
Как я, при всей своей прыткости, не заявила об этом во всеуслышание, не знаю, но однажды все-таки поставила маму в очень неловкое положение во время такого обеда. Все шло, как всегда, чинно. Лакей, в белых перчатках, обносил всех котлетами. Я отодвинула свою тарелку и не дала на нее ничего положить.