Пошел снег, и через минуту все, что двигалось и стояло, побелело, но от этого не стало на сердце у Никиты Сергеевича светлее. И хотя вспоминать прошлые неприятности – только еще больше рвать себе нервы, тем более что и нынешних неприятностей хватает, однако никуда от воспоминаний не денешься. Умному человеку всегда хочется понять, от собственных ли просчетов происходят твои неудачи или по чьей-то злой воле. Понять – это значит в аналогичных случаях заранее подстелить соломку, чтобы мягче было падать. Но иногда, хоть лоб расшиби, а понять совершенно невозможно, почему Сталин поступает так, а не иначе.
Уж как Никите Сергеевичу хотелось принять капитуляцию Паулюса в Сталинграде – на сотни лет это бы прославило его и оставило в памяти народной, ан нет, принимали совсем другие, которые к сражению за Сталинград никакого отношения не имели. Можно сказать, что генерал Рокоссовский пришел на готовенькое, получив из рук Сталина право завершить разгром и пленение Шестой армии Паулюса, в то время как командующий фронтом Еременко и сам товарищ Хрущев, хотя и продолжали руководить Сталинградским фронтом, да только этот фронт от Сталинграда вдруг оказался далеко в стороне. Ловко Сталин провернул комбинацию с переименованием фронтов, одним только этим задвинув Хрущева на задворки истории. Ну, Еременко – черт с ним! Его на правую сторону Волги, где сражались армии его фронта, и на буксире невозможно было затянуть, а Никита Сергеевич там бывал неоднократно. От таких командующих лучше быть подальше. И с Еременко они расстались. Не по воле Хрущева, разумеется, а по воле того же Сталина. Однако… хрен редьки не слаще – и Никита Сергеевич оказался на Воронежском фронте членом Военного совета при генерале Голикове. А кто такой Голиков? Этот бывший любимец Сталина, до сорок первого командовавший разведкой Красной армии, прошляпивший на этом посту начало войны, не сумевший как следует наладить работу ГРУ в военных условиях, был переведен командующим армией, затем фронтом, затем опять армией. И теперь, став командующим Воронежским фронтом, кинулся, как в прошлом году Тимошенко, очертя голову вперед, думая, что если побили фрицев под Сталинградом, так теперь кати до самого Берлина без оглядки. И Харьков освободили, и дальше заглядывали – аж до Днепра, а немец как всегда неожиданно врезал во фланг наступающим армиям – и всё покатилось назад, все жертвы оказались напрасными. Вот говорят: Жуков людей не жалеет. Так Жуков при этом добивается поставленных целей. А остальные? И людей точно так же не жалеют, а толку от этого почти никакого. Но его, Никиту Хрущева, Сталин к Жукову не ставит членом Военного совета фронта, а все к каким-то недоумкам.
Американский «джип», хотя у него обе оси ведущие, ползет по дороге, разбрызгивая мокрый снег. Перед глазами мотаются влево-вправо снегоочистители, мелькают снежинки, с натугой воет и скулит мотор. Машину трясет, клонит то в одну сторону, то в другую, Никита Сергеевич сидит, вцепившись обеими руками в стальные скобы, специально для этого предназначенные. От такой езды все внутренности вполне могут перепутаться, потом ни один хирург не разберет, где чего и как поставить на место. Хорошо еще погода не летная, едут уже два часа, и ни одного самолета – ни немецкого, ни нашего.
Действительно, серое небо точно опустилось к самой земле, легло на дальние холмы и увалы, и по всем дорогам идут и едут отступающие войска, еще несколько дней назад рвавшиеся вперед, уверенные в своей несокрушимости. Никита Сергеевич вглядывается в красноармейцев и командиров, облепленных мокрым снегом, шагающих по раскисшей дороге, и видит лишь равнодушные, усталые лица. И идут они тяжело, через силу, скомандуй им остановиться – упадут и уснут прямо на снегу. А ведь он, Хрущев, видел, что войска, наступавшие беспрерывно более трех месяцев, устали и, что называется, выдохлись. Самое разумное было бы велеть им остановиться, привести себя в порядок, да куда там: вперед и только вперед! И вот – результат. Тут и его вина есть безусловно, потому что вполне понимал, что значит эта усталость войск, к чему она может привести, однако был уверен, что русский солдат все выдюжит, все перетерпит, и подгонял этого солдата вместе со всеми. Так ведь не сам по себе подгонял, а больше потому, что его, Хрущева, подгоняли сверху – вот в чем петрушка.
Снег вдруг прекратился, и – словно подняли занавес, – вдали показались окраины Харькова, напоминающие не город, а заброшенное кладбище.
В сорок втором, на волне одержанной под Москвой победы, когда сдвинулись с места все фронты, когда казалось, что это уже окончательно и бесповоротно, вот так же Никита Сергеевич стремился к Харькову, только не навстречу отступающим, а как раз наоборот – следуя за наступающими частями Красной армии. Он уже видел себя перед собравшимися жителями города, в уме давно сложил приличествующую событию речь. Он поклянется харьковчанам и освободившим их войскам, что бывшая столица советской Украины освобождена навсегда, что с этих пор ни один вражеский солдат не ступит на его улицы, что с завтрашнего дня начнется восстановление и возрождение поруганной Украины. Эти самые слова он говорил в освобожденном Сталинграде, они будут вполне уместны и в освобожденном Харькове. Но кто ж знал тогда, что до Харькова он так и не доедет? Никто. Даже Сталин. А нынче Никита Сергеевич в Харьков приехал накануне его второго по счету оставления города на произвол врага, и ликующий голос Геббельса уже несется над миром, предвещая очередной крах большевиков, на этот раз в 1943 году. И слава, как говорится, богу, что не въехал товарищ Хрущев в Харьков, иначе бы говорил то же самое, что собирался сказать в сорок втором, а потом… Как потом смотреть людям в глаза? Впрочем, он уже давно привык смотреть им в глаза не моргая, независимо от данных и невыполненных обещаний. Жизнь такая, что зачастую и сам не знаешь, что будет с тобой через час или два, какие планы сбудутся, а какие нет.
Мимо проплывали почти до основания разрушенные окраины, из снега торчали печные трубы, остатки стен. Возле развалин стояли женщины в лохмотьях, к ним жались детишки, одетые не лучше, на испитых лицах та же усталость и равнодушие, что и на лицах красноармейцев. Собственно, Никите Сергеевичу в Харькове делать нечего, но его властно тянуло туда, в город своей молодости, в город, который сам сдавал врагу во второй раз, тянуло как преступника на место совершенного им преступления.
В штабе фронта, несколько дней назад перебравшегося в Белгород, куда Никита Сергеевич прилетел прямо из Москвы, его отговаривали ехать. Но Никита Сергеевич в штаб лишь заглянул, чтобы лишний раз не якшаться с Голиковым, которого недолюбливал и от него ничего хорошего для себя не ожидал, тем более что ходили слухи, будто Голикова вот-вот должны сместить и заменить кем-то другим. Правда, Сталин эти слухи не подтвердил, учинив Хрущеву очередной нагоняй за то, что второй раз наступает на те же самые грабли, будто Хрущев, а не Голиков командует фронтом, будто не Сталин подгонял войска фронта идти смелее вперед. Конечно, надо было хорошенько позаботиться о флангах, – не Сталину же о них заботиться! – но черт же его знал, что у немцев еще сохранились такие силы, которые позволили им не только остановить уставшие и поредевшие наступающие войска Красной армии, но и нанести им поражение. А теперь вот близко локоток, да не укусишь.
На центральной площади бывшей столицы Украины Никита Сергеевич выбрался из машины на онемевших от долгого сидения ногах, постоял, держась за дверцу, потоптался, разминаясь, огляделся: и вблизи город тоже казался мертвым, укрытым белым саваном. Вокруг площади высились голые прокопченные стены правительственных зданий, укоризненно глядящих на Никиту Сергеевича черными провалами окон. Чудом казались уцелевшие здания кое-каких заводов, – иные, говорят, даже работали при немцах, – но вряд ли все это уцелеет, когда отсюда выгонят фрица в очередной раз. Все повторялось, и кого угодно могло бы привести в отчаяние это роковое повторение, только не Хрущева. «Ничего, – рассуждал он сам с собой, забравшись на заднее сидение и велев возвращаться в Белгород. – Ничего, ничего. Еще посмотрим, кто будет сверху. Еще посмотрим…» И, утешив себя этими словами, надвинул генеральскую папаху на глаза, откинулся на спинку сидения, и во всю обратную дорогу не смотрел по сторонам, то проваливаясь в дрему, то выныривая из нее, когда особенно сильно встряхивало и мотало. Только на подъезде к Белгороду, когда машина встала и кто-то дурным голосом заорал: «Во-озду-ух!», Никита Сергеевич вывалился из оцепенения, а затем из машины, и, не оглядываясь и не рассуждая, упал в канаву, закрыв руками голову. Над ним раза два с характерным воем пролетели «мессеры», треща пулеметами и дудукуя пушками, пули и снаряды с голодным визгом шлепались в снег, и Никита Сергеевич, вздрагивая, всякий раз торопливо шептал одно и то же: «Господи, пронеси! Господи, помилуй!», веря и не веря в потустороннюю силу неведомого существа, черному лику которого когда-то, в далеком детстве, бил поклоны и творил молитвы, прося милости и помилования за совершенные мелкие грешки.