– Не надо снимать: я и так посмотрю. Задерите только повыше, – и, подойдя к Алексею Петровичу, приложила к груди холодную трубку стетоскопа, повторяя: – Дышите глубже. Не дышите. До этого были ранения?
– Да, в прошлом году. Царапнуло немного и контузило.
– Счастливчик, – подтвердила она. И велела: – Повернитесь ко мне спиной.
Но едва она произнесла эту фразу, поблизости рвануло, что-то рухнуло с треском, – скорее всего дерево, – раздались заполошные голоса. Рвануло еще раз, затем еще. Рядом кто-то завизжал истошным голосом, и Алексей Петрович, успев лишь присесть, увидел перед собой согнутую фигуру военврача, прижимающую к лицу руки, в одной из которых оставался стетоскоп. Она стояла на коленях, уткнувшись в них лицом, и визжала на одной истошной ноте.
Алексей Петрович встряхнул ее за плечо, крикнул в самые уши:
– Вы ранены?
Визг прекратился, женщина подняла голову и глянула на него белыми от ужаса глазами.
А за хлипкой стеной палатки ахало с поразительной методичность, иногда доносились фыркающие звуки пролетающих осколков, сверху что-то падало, слышались команды, рычали моторы. Казалось, что теперь так и будет продолжаться до бесконечности, и никто не сможет остановить этот адский грохот. Но грохот прекратился, как всегда вдруг, и стало так тихо, что Алексею Петровичу показалось: это не обстрел прекратился, а он оглох окончательно. Но нет: сверху все еще что-то падало и падало, и не сразу он сообразил, что падают ветки с деревьев, что бог или кто там еще опять его миловал, не дал в бесполезную трату.
– Так как? – спросил он, поднимаясь. – Продолжим или отложим на послевойны?
– Вам хорошо, – произнесла женщина, – а я под обстрелом первый раз.
– Зачем же вы-то, позвольте вас спросить, полезли в эту кашу?
– Приказали, вот и полезла, – ответила женщина. И, отряхнувшись, пояснила: – Я тут в оккупации оставалась… при роддоме. Вот и…
– И как же вам удавалось избежать обстрелов и бомбежек?
– Рожениц разобрали по домам, а я ушла в деревню. К нам немцы так ни разу и не заглянули. Партизаны приходили, лечила, как могла, а немцев не было. И ничего не было. А наши пришли, меня мобилизовали. Всего лишь два месяца назад. Я ужасно как боюсь…
В палатку кто-то заглянул, спросил:
– Как вы тут? Живы? – И не дожидаясь ответа: – Там раненые – надо посмотреть.
Женщина стала поспешно собирать сумку, что-то укладывая в нее. Алексей Петрович спросил:
– Как вас зовут?
– Меня-то? Агриппина Тимофеевна. – Посоветовала: – Вы оставайтесь здесь, я вас потом досмотрю. – И вышла.
Алексей Петрович стал одеваться.
За стеной палатки слышались крики, команды, кто-то звал санитаров, взрыкивали танковые моторы.
Глава 17
– Ну как, не жалеете, что пошли с нами? – спросил полковой комиссар Евстафьев, разливая по кружкам водку.
– Так теперь поздно жалеть, – ответил Алексей Петрович. И поинтересовался: – А что, так плохо?
– Хуже некуда, – не стал увиливать от ответа комиссар. – Немцы нас обложили со всех сторон, и теперь глушат, как рыбу, с помощью авиации и артиллерии. Несколько наших попыток прорваться закончились полным швахом. Командующий фронтом обещает пробить коридор и вывести корпус из окружения. А пока приказано держаться. Пока держимся. Одно утешает, что на юге наши фрица бьют в хвост и гриву, и не заметно, чтобы Паулюс сумел переломить ситуацию в свою пользу. Значит, и мы, пока держимся, помогаем нашим давить Паулюса. Вот за это давайте и выпьем. Пока есть что и есть чем. И чтобы не замерзнуть. Хотя врачи уверяют, что водка не только не помогает, а ускоряет замерзание. Или врут, как всегда?
– Не знаю. Не интересовался, – ответил Алексей Петрович, прислушиваясь к звукам боя, доносящихся откуда-то издалека.
Они выпили, стали есть из одного котелка чуть теплую пшенную кашу с тушенкой.
Облизав ложку и сунув ее в полевую сумку, Евстафьев поднялся, пожаловался:
– Обедаешь в одном месте, ужинаешь в другом, а доведется ли позавтракать, одному богу известно. Или черту. – Посоветовал: – Вы, Алексей Петрович, пока сидите здесь, никуда не рыпайтесь. А я буду иногда набегать. Клюквина за вами присмотрит.
– Кто это?
– Военврач, которая вас осматривала.
– А-а… По-моему, за ней за самой надо присматривать: бомбежки и артобстрелов боится до истерики.
– Ничего, привыкнет.
– А то взяли бы меня с собой, Иван Антонович, – неуверенно предложил Алексей Петрович. – Скука здесь, да и писать потом будет не о чем.
– С собой взять не могу. Слышите – стреляют? Мне как раз туда. Там мотострелковая дивизия держит оборону. Мне там быть по должности и долгу положено, а вам-то зачем? Чтобы описать? Так туда и ехать не надо: придумаете что-нибудь. Или я не знаю, как это у вас делается? Все я знаю. И все знают. К тому же Клюквина говорит, что у вас… как ее?.. Короче говоря, что-то вроде эпилепсии на почве повторной контузии.
– Много она понимает, эта ваша Клюквина, – проворчал Алексей Петрович, но спорить не стал, понимая, что патриотическую норму выполнил, а настаивать сверх нормы – опять лезть в танк и куда-то ехать, все равно ничего не видя вокруг, глупо.
Евстафьев, подпоясавшись поверх полушубка, протянул руку, тиснул ладонь Алексею Петровичу и молча вышел из палатки.
И второй день, как на зло, выдался солнечным, и немецкая авиация опять с самого утра свирепствовала вовсю практически безнаказанно. Алексей Петрович жил в той палатке, где его осматривала Клюквина, только теперь здесь располагались еще четверо: сама военврач Клюквина, медсестра Наташа Струева, совсем еще девчонка лет восемнадцати, москвичка, только в этом году, сразу же после десятилетки, закончившая ускоренные курсы медсестер, военфельдшер Устименко, человек пожилой, ворчливый и угрюмый, как, наверное, большинство фельдшеров; радистка Ольга Мелентьева, лишь на год старше Струевой. Все они большую часть времени пропадали на службе, возвращались уставшие, ели, не разбирая вкуса, что давал им штабной повар, и тут же, не раздеваясь, ложились на еловый лапник, укрытый танковым чехлом, им же накрывались с головой и проваливались в сон – пока не разбудят.
Задонов среди них выглядел бездельником, не знающим, чем себя занять. Днем он заглядывал в палатки для легкораненых, расспрашивал о боях, из которых их вырвало ранение, записывал, не зная, пригодятся ему эти записи или нет. Контузия почти себя не проявляла, однако состояние было такое, что, казалось, тряхни себя посильнее, и тут же провалишься в бездонную яму. Не исключено, что это ощущение тоже было следствием контузии, не имеющее под собой никаких медицинских показаний, кроме страха перед неизвестностью. Но как бы там ни было, тело свое Алексей Петрович носил бережно, будто сосуд, наполненный до краев драгоценной жидкостью. И даже не падал в снег во время артобстрелов, как бывало, а сперва приседал, становился на четвереньки, и только после этого вытягивался во всю длину, прислушиваясь не столько к близким разрывам снарядов, сколько к своему телу.
На пятые сутки он заметил, что вместо надоевшей пшенки ему выдали два сухаря и кусок колотого сахара, при этом предупредили, что сахара больше не будет. Зато в небе появились наши истребители, а «лаптежники», как называли солдаты немецкие пикировщики Ju-87D, стали появляться в небе все реже. Пронесся слух, что сам Сталин послал сюда лучших советских ассов. Правда, небо заслоняли густые кроны сосен, а потому не было видно, что там творится, но треск пулеметов, бубуканье самолетных пушек слышалось довольно часто, иногда прямо над головой.
Вечером в палатке опять появился комиссар Евстафьев, такой же самоуверенный и шумный, с немецким автоматом через плечо.
Алексей Петрович был один, лишь под брезентом спала радистка после очередного дежурства. Но она спала так крепко, что ее не будили даже близкие взрывы и пальба.
– Скажу по секрету, – произнес Евстафьев, тиснув руку Задонову и усаживаясь на березовую чурку, – что наши готовятся пробить к нам коридор. А посему фрицы, скорее всего, сами попытаются рассечь нас на части, чтобы добить окончательно. А у нас в танках ни капли солярки, на орудие по два-три снаряда, с патронами тоже бедновато. Если не сбросят в ближайшие день-два, танки придется подрывать. – И с этими словами вытащил из кармана полушубка две банки тушенки, одну протянул Алексею Петровичу.