Фамилия раненого была Горбань[30].
Он был прежде эсером, жил на каторге, его там много били, но убить не успели. После революции он вернулся в Херсон, где раньше был кузнецом.
Во время оккупации убил кого-то, стоявшего за немцев, схватив его на улице и унеся к своим (кто были ему свои в то время, не знаю) на расстрел.
Немцы арестовали его и везли на пароходе; он вырвался от них и уплыл, хотя его и ранили. Во время какого-то восстания его ранили в ногу; врача не было; когда достали, было поздно. Ампутировали, потом еще раз, потом еще раз.
Горбенко качал головой, когда смотрел на следы последней операции.
Одноногим Горбань принимал участие в защите Херсона от немцев.
Я тороплюсь к этой защите…
О ней рассказывали мне в лазарете почти все.
Но нужно сказать, как попал Горбань раненым в лазарет.
Он был большевиком, преданным и наивным, работал по землеустройству. Поехал по деревням с агрономом. Поссорились в байдарке (тележке). Я думаю, что у Горбаня был не легкий нрав. Агроном выстрелил в него в упор, но прострелил только челюсть и язык, да обжег щеку, потом выбросил раненого из байдарки и выстрелил еще два раза, попал в мошонку и грудь… Уехал.
Раненый лежал на дороге, мимо ехали крестьяне с возами по собственному делу, не подбирали.
Быть может, даже не из вражды, а так – «в хозяйстве не пригодится».
Лежал весь день на солнце…
Потом подобрала милиция.
Привезли в лазарет.
Мы (я и сосед) поправились как профессионалы быстро.
Горбань уже ругался.
Я вставал, хотя пальцы еще гноились, и тело было покрыто опухолями вокруг не вынутых осколков.
Приходили люди, рассказывали. Вспоминали. И вот краткая повесть о защите города Херсона от немцев безначальным войском в году 1917-м.
После того как солдаты ушли с войны, они вернулись по домам.
Вернулись и в Херсон.
Работы не было. Городская дума придумала что-то вроде «Национальных мастерских».
Срывать валы за городом.
Солдаты срывали плохо. Ссорились…
Угрожали захватом города.
Предводительствовали ими какие-то люди, про которых почтенные горожане говорили, что это были каторжники.
Кажется, это никем не оспаривалось. Один из каторжников был из беглых румынских попов. Дума была недовольна работой демобилизованных…
Решили просить немцев занять город. Немцы пришли и заняли город, но их пришло мало, и демобилизованные их прогнали, а потом пошли бить думу. И избили бы на смерть, но в думе кто-то догадался, достал ключи и вынес их на блюде к нападающим как «ключи города».
Нападающие растерялись.
Они про это что-то слышали, не знали, как ответить на этот «организованный шаг».
Никого не убили и взяли ключи.
Каторжники ездили по городу в количестве трех и преимущественно по тротуарам. Но о них скоро забыли.
Немцы обложили город.
Город стал защищаться.
Защищали и солдаты, и почти все горожане, даже те, может быть, которые сочувствовали в свое время думцам, вызвавшим немцев против каторжников. Сделали окопы и защищались.
Херсон стоит в степи. Не подойти украдкой к Херсону.
Ночью не было почти никого в окопах. Разве какой мальчишка стреляет. А если неприятель наступал, то пускали по улицам автомобили (кто их посылал, не знаю), а на автомобилях были люди с трубами.
А услышав трубы, жители бежали на окопы и защищали город.
Дрались так две недели.
Горбань, уже одноногий (впрочем, я путаю все; рассказ этот, который я слышал, относится к более позднему времени, например к эпохе Скоропадского), командовал отрядом конницы, а чтобы он сам не выпал из седла, его привязывали к лошади, о сбоку к седлу прикручивали палку, чтобы было ему за что держаться.
Держался Херсон две недели.
К концу защиты подошли из-за Днепра на возах крестьяне, думали помочь… Посмотрели, уехали, – «не положительно у вас все устроено, а нам нельзя так, с нас есть что взять, мы хозяева», и ушли за Днепр.
Наступали на Херсон сперва австрийцы, сдавались как умели.
Потом подошли немцы – дивизия.
Нажали… Еще раз нажали и взяли город.
Фронтовики заперлись в крепости… и крепость взяли…
Стало в городе спокойно.
Никто не ездил по тротуарам.
А если кто держал винтовку в доме, и найдут ту винтовку, то дом сжигали.
А вокруг города были повстанцы.
Вот и вся защита Херсона, как рассказали мне ее многие люди, солдаты и доктора, сестра милосердия и студенты… И сам Горбань, когда язык его поправился, даже раньше: ему очень хотелось со мной говорить.
И мне он нравился, знал я, что он резал поезда с беженцами и жену ругал, когда поправился.
И про себя говорил (мы долго еще с ним пробыли, и эвакуировали нас из города в город вместе).
Так он говорил… «И я кулачок… я с братом и отцом хутор имею, все хозяйство сам завел, сад у меня какой, хлеба у меня сколько, приезжай ко мне, приезжай, профессор, как кормить буду». Профессором он меня сделал от восторга.
Извиняюсь, что фамилия доктора – Горбенко похожа на фамилию раненого – Горбань, но ничего сделать не могу, так и было.
Что поют на фронте
Всего лучше описывать со стороны. Описывать жизнь, которой не жил. Когда приносишься к своим сапогам и приспособишь ремень к своей винтовке, то уже ничего не видишь, не чувствуешь.
Отсюда в искусстве обычен прием описывания вещей не с точки зрения обычного этих вещей владельца, а с точки зрения пришедшего со стороны. У Толстого этот прием окроплен обычно морализированием, но дается и вне его.
Так, например, написав первоначальный вариант одной вещи (кажется, «Рубки леса»), он вносит в записную книжку: «необходимо ввести волонтера» (Эйхенбаум)[31] – и вводится волонтер как мотивировка свежего видения.
Я не был таким волонтером на фронте (Врангелевском), войну я видел, и вес винтовки возвращал меня в цепь привычных ассоциаций.
Вот почему я не могу написать об искусстве на фронте так, как пишут о нем, и вообще об искусстве в народе, люди, никогда войны и народа не видавшие.
Мы стояли на Днепре, по халупам, встречались в заставах, в разведках, в бою и иногда вечером на поверке.
Часть (отдельный батальон) была дружная, крепкая, очень здоровая в боевом смысле.
Когда собирались – пели, пели с увлечением, очевидно, сам собой организовался хор.
Но новые птицы, новая армия пела старые песни.
Пели Ермака и специально солдатские песни, которые были бы бесстыдны, если бы слова в них не были обессмыслены.
Пели «Варяга», но уже по-новому, на мотив «Спаси, Господи, люди твоя», – очевидно, была потребность использовать знакомый мотив, прежние слова которого перестали быть нужными.
Потом левее по берегу, у кавалеристов на стоянке, ночью, перед переправой, я услыхал «И тучки понависли», но измененные; в припев было вставлено «трещал наш пулемет»; у буденовцев, уже раненым, в лазарете, услыхал я старую песню «Марш вперед, смерть нас ждет, черные гусары», песню не солдатскую, а так же, как «Алла верды», типичную для офицерского собрания; эта песня была изменена, пели «красные гусары» вместо черные.
Солдатский фольклор типа «Заветных сказок» Афанасьева тоже не изменился. Хотя в нем есть следы участия в армии малолетних.
Вот и все, что я видел от искусства на фронте.
Правда, в канцелярии писаря готовили какую-то пьесу из эпохи Парижской коммуны и, лежа на диванах, говорили что-то не натуральными голосами, но до канцелярии было далеко, далеко, как до петербургской редакции.
Революция не ввела в кругозор солдата-красноармейца почти ничего в области искусства, хотя в то же время она необычайно расширила его кругозор и изменила психику.
Прежний темный солдат получил представление о мире, понимает такую, например, вещь, как значение Донского бассейна для него, уроженца Нижегородской губернии, получил громадную жажду к знанию, а песни не изменились.