Одет я был в парусинное пальто сильно в талью, в парусиновую шляпу с полями, в деревне ее называли шляпкой, и вид мой запомнился кругом верст на двадцать, сам слыхал, как рассказывали, и еще больше увеличило мой вид тягостное недоумение деревни перед городом.
Конвойный утешал арестованного, а когда тот отворачивался, подмигивал мне на мушку винтовки, – расстреляют его там. Я думаю, что расстреляли. Сидел этот толстый человек (арестованный) на телеге и говорил благоразумные слова о том, что его напрасно арестовали, и обидеться старался, и был испуган, а не бежал.
А я не понимал, почему он не отнял от маленького конвойного ружья и не убежал от нас к белым или просто в степь…
Недоуменное дело.
Приехал в Херсон. Потолкался в штабе. Очевидно боялись отхода, и подрывники нужны были для отступления.
Приехал тоже вызванный с фронта эсер Минкевич, который прежде был саперным офицером, и мы вместе стали собирать отряд.
Стояли мы за городом, в старой крепости, ученье производили во рву.
Собрали мы маленькую горсточку солдат и начали их обучать.
Динамита нет, подрывных патронов нет, провода тоже нет и пироксилина нет. С трудом достали разный подрывной хлам и начали его подрывать на авось. Занятие подрывника странное. К взрыву можно привыкнуть, даже скучно, когда его нет.
Взрыв – приятное дело. Из земли выходит большое плотное дерево, туго побитое дыбом… стоит… потом вдруг просыпается на землю дождем камней. Если лежать недалеко от горна, то в глазах скачут красные мальчики.
Жили тихо. Раз только, взрывая деревянный мост, спалили его по ошибке; солдаты работали на пожаре отчаянно, на некоторых стлело платье, хотя они и окунались поминутно.
Было досадно, мы хотели сделать все аккуратно, а мост сгорел. Очень огорчились солдаты, они могли бы взорвать весь город, не огорчившись, а здесь ошибка техническая. Они страдали над нашим техническим преступлением…
Раз чуть не взорвались все.
Производили учебный взрыв, да за одно и уничтожили брошенные с белых аэропланов и не взорвавшиеся бомбы.
Бомбы бросали белые каждое утро…
Спишь… семь часов утра. Слышно жужжание и звонкий звук, похожий на удар мяча о паркет пустого зала.
Это была бомба.
Значит, уже нужно вставать и ставить самовар.
А иногда обстреливали город.
Как странно выглядит пустой солнечный город, когда по каменным мостовым его прыгают весело звеня обрывки снарядов. И звонким редким барабаном в нем самом слышны отвечающие батареи… Бабы за-балки (пригород) у себя поставить батарею не позволили.
Мы уничтожали бомбу. Решили обставить дело торжественно. Закопали ее рядом с пудом тротила (псевдоним какого-то норвежского взрывчатого вещества, которое мы нашли в складе), бикфордова шнура не было.
Вставили в тротил запал с немецкой бомбы, а к кольцу запала (в сущности говоря, не к кольцу, а к чеке) провели шнурок… Сели за гору, потянули шнурок… притянули весь запал к себе… Пошли, укрепили его камнями (ничего нет), опять потянули, вытянули чеку к себе… Прошло три секунды… Тихо… Провинциально… Небо над нами и белыми голубое… Нет взрыва.
Хоть это и не по уставу, пошли всем скопом смотреть, что произошло… Я и Миткевич впереди, солдаты сзади. Подошли довольно близко. Вдруг мне говорят… Шкловский! Дымок!
Действительно запал пускал легонький дым, как от папиросы.
Без ног прыгнул вперед, вырвал из тротила запал и отбросил его на несколько шагов.
Слабый взрыв… взорвался запал еще в воздухе.
Сел на землю.
Над чепухой России и нашей маленькой ротной чепухой, над нашим тротилом, из которого мы устроили сами себе западню, плыли и, должно быть, кувыркались от радости, что плывут мимо облака…
Взорвался я позже.
Достали мы какие-то цилиндрики, весом в полфунта.
Для запала много, для патрона мало.
Оставлены были эти штучки не то немцами, не то французами.
Решили испытать. Запалы нам были очень нужны… Пытались сделать сами, но было не из чего, а тут ждался отход.
Наши (правый берег) ходили отбивать Алешки…
Из города, который весь на горе, был виден бой… выглядел он странно…
Стоят среди плавень два парохода и дымят…
Входили к Алешкам, но были выбиты. Погибло много матросов из прибывшего отряда; спасшиеся прибежали обратно без сапог и бушлатов.
Маневрировать мы не умели совсем.
Нужно было готовиться к взрыву станции и мостов.
Я пошел один к оврагу пробовать: запалы ли эти цилиндрики или нет.
Пришел. Лошади невдалеке стоят в тени дома. Мальчик где-то виден вдали.
Взял кусочек бикфордова шнура, отрезал на три секунды (срок, обычный для ручной бомбы) и начал вводить его в отверстие на дне патрона.
Отверстие велико. И вообще странный вид, не похоже на патрон, совсем не похоже.
Обернул шнур бумагой, вставил.
Зажег папиросу и, думая о ней (не умею курить), поднес огонь к шнуру.
И сразу взрыв наполнил весь мир, меня опахнуло горячим, и я упал и услышал свой пронзительный крик, и последняя мысль о последних мыслях вырвалась и как будто была последней.
Воздух был туго наполнен взрывом, взрыв гремел еще, я лежал на траве и бился, и кровь блестела кругом на траве, разбрызганная кругом дождем маленькими каплями, сверкающими и делающими траву еще зеленей.
Я видел свои ноги, развороченные через ремни деревянных сандалий, и грудь всю в крови, лошади неслись куда-то в сторону.
Я лежал на траве и рвал руками траву.
Как-то очень быстро прибежали солдаты…
Они догадались, что «Шкловский взорвался».
Послали телегу. Громадный Матвеев, силой которого гордился весь отряд, поднял меня на руки и пошел; под голову мне положили мою шляпку.
Другой солдат Лебединский сел на телегу и все щупал мне ноги с испуганным лицом.
Я дрожал мелкой дрожью, как испуганная лошадь. Прибежал Миткевич, бледный и перепуганный. Я доложил ему, что предмет оказался запалом. Есть правила хорошего тона для раненых. Есть даже правила, как нужно вести себя, умирая.
II
Госпиталь хороший.
Я лежал и дрожал мелкой дрожью.
Дрожали не руки, не ноги… тело на костях трепетало.
Я лежал, замотанный в бинты до пояса с грудью, стянутой бинтами, с левой рукой, притянутой к алюминовой решетке. Правая нога плохо пахнет: чужим, не моим запахом порченного мяса.
Пришел старый хирург Горбенко[29], про которого раненые рассказывали чудеса; пришел, потрогал пальцы, висящие на коже, и не велел отрезать, говорит: «приживут».
Они и прижили.
Приходили товарищи солдаты, приносили солдатские лакомства: мелкие одичавшие вишни и зеленые яблоки.
Сады в окрестностях были реквизированы, ход в них через забор, никто не берег фруктов, но абрикосы уже сгнили, а яблоку было еще не время.
Солдаты любили меня. Я вечерами занимался с ними арифметикой; это помогает во время революции от головокружения. Сейчас они чувствовали ко мне благодарность за то, что я взорвался первый и был как будто искупительной жертвой. Пришел Миткевич. Это был учитель, из правоверных эсеров, очень хороший и честный и жаждущий дела человек. Дела не было… Война и партийная мобилизация, которую он сам провел, дала ему дело, и он был влюблен в свой отряд любовью Робинзона, нашедшего на 18-м году пребывания на острове белую женщину.
Он сказал мне, что в рапорте написал: «…и получил при взрыве ранения числом около двадцати». Я подтвердил эту цифру… Все было как в лучших домах. Приходили студенты меньшевики; они были в унынии; при отступлении от Казачьего лагеря перевернулась лодка, в которой был их лидер, Всеволод Венгеров, они искали его и не могли найти.
Да и сами они измучились от бестолочи командования и суровой жизни рядового без привилегий (они были у меня в отряде, и Миткевич прижимал их основательно).
Скоро у меня по палате оказался сосед. Сосед этот инвалид с ногою, уже давно отнятой по бедренный сустав. Сейчас он жестоко ранен в рот с повреждением языка, в грудь и в мошонку. Когда ему вспрыскивали камфару или вливали физиологический раствор соли, он мычал голосом сердитым и бессознательным. Было жалко видеть его громадное тело, красивые руки и красивое обнаженное плечо, и знать, что тело уже изуродовано ампутацией. Мне о нем рассказала его родственница, сейчас дежурящая над ним; она была старшей сестрой этого же лазарета…