— Что там делается?
Он нам сказал:
— Всё палят ещё.
Немного отъехавши, попадается солдат: идёт, опирается на ружьё — раненный в ногу. Я спросил его:
— Где наша позиция?
Он сказал мне:
— На старом месте.
Мы спустились в лощину — не видать и не слыхать ничего было уже, потому: — прекратили пальбу. Только же поднялись на гору, увидали войско в красных штанах и хотели поворотить назад. Тут бросились человек двенадцать верхами французских артиллеристов, догнали и окружили фургон. Но жандар Павел Кох, невзирая, что двенадцать человек, выпалил из пистолета и попал одному в правое плечо, но они обратно стреляли в нас, и Коха ранили в двух местах, на что он, невзирая на то, ещё раз повторил. Мальчику попало в правую щёку и расшибло язык, полицейского служителя Гульфа контузило, а меня Бог спас. Подъехавший офицер французский не приказал им более палить, где они взяли, заворотили лошадей и повели к своим палаткам. Там посадили всех трёх вместе и приставлен был большой караул. Только же на другой день поутру, в пять часов, взяли служителя Гульфа в палатку к главнокомандующему, кой и стал опрашивать:
— Сколько находится в Севастополе войска?
Но он отвечал ему:
— Я не знаю, так как я полицейский служитель.
Но он спросил его:
— Кто находится с тобой?
— Я ничего не знаю, а тут есть писарь Меншикова, тот всё знает.
Взяли его и отвели в другую палатку, а не пустили к своим. Потом потребовали меня и вдруг генерал, Чарторыжский, кажется, говорит:
— Здравствуйте, — благороднейшим образом начали обращаться: — вы писарь Меншикова? Я вас, батюшка, не хочу больше спрашивать: вы должны мне сказать сущую правду. Так как вы благородный человек, так вы должны сказать мне правду, я вас могу отпустить домой, в Севастополь. Сколько находится у вас войсков в Севастополе?
Но я сказал ему, что я писарь по домашней части князя Меншикова, но не военный. — «Я об этом не могу знать, ваше превосходительство».
— Что ж ты, братец, меня обманываешь! Ты не хочешь мне сказать? Я прикажу тебя, братец, расстрелять! — грозным образом сказал, и не стал больше разговаривать.
И взяли меня конвоем и отвели в другую палатку. Но я не очень этого испугался прежде. Через полчаса приходит переводчик — офицер, только видно, что он из поляков, и сказал мне:
— Если вы не скажете правды, так вас чрез два часа расстреляют.
Тут я очень крепко испужался.
Через два часа точно опять потребовали меня в палатку, и начали мне угрожать расстрелом; вывели вон и приказали зарядить ружья, при коем три человека зарядили ружья патроном, при моём видении. Он стоял в палатке и сказал:
— Погодите, мне не время: отведите его опять в палатку.
Гляжу, чрез час приводят ко мне жандара и посадили его в другой угол палатки, и поставлен был промеж нами часовой, чтобы не переговаривали. И жандар сказал мне, что меня расстреливать будут, а о себе сказал, что он уже две раны получил, так и третью уже пущай, чтоб троица была, потому — без троицы и дом не строится: пущай застрелют. Приходит опять переводчик; жандар попросил у него хлеба, но он ему показал пальцем наверх, на небо: «вот где вам хлеб»! По прошествии же двух часов был я опять потребован в палатку, в третий раз, где главнокомандующий принял меня ласковым образом, и сказал мне:
— Не бойся, братец, я стрелять тебя не буду; скажи ты мне всю сущую правду. Я чрез три дня Севастополь возьму, и тебя пущу.
Но я ничего не хотел ему ответить, так как и знал, но ничего не сказал, а только:
— Не знаю, я писарь домашней части.
И спрашивал меня:
— Нет ли где мин под Севастополем, и как укреплён Севастополь?
Но я ему сказал, что «я недавно из Петербурга приехал». И он, в размен того, берёт со стола красное яблочко и даёт, и сказал мне:
— Вы отправитесь на фрегат, и пробудете три дня; мы пойдём, Севастополь возьмём, и вы будете в Севастополе.
Все мы были взяты на фрегат: я и жандар, и полицейский служитель, и отправили нас в Костянтинополь. Привёзши в Костянтинополь, сдали под владением турок в турецкий лазарет. И у турок находились двадцать два дня. Только я расскажу тебе, каково, брат, у турков жить. Чёрные эти, проклятые арапы, плевали нам в глаза, даже намеревались меня раз ножом зарезать в коридоре, и что даже неоднократно случалось — были мы обороняемы турецкими часовыми, турками же. Но я ужасно боялся этого, что будет: нас тут зарежут. Потом взяли на фрегат... Ну, теперь, слава Богу, хоть попались к французам! Я рад, хоть вырвался от них.
Я спросил его: — А каково здесь, брат, содержат?
Но он мне сказал: — Очень скверно.
Пищу варят одну кашицу с салом (сарачинская крупа), один раз в сутки, что и я тоже употреблял двадцать пять дён на этом фрегате. Вот тут пошла жисть-то наша варварская! Греки ещё оказывали какую помощь, только тайным образом, а с фрегата с этого нас никуда не пущали: часовые стояли на всех окошках, день и ночь. Ну, тут мужиков наших навезли пять человек. Они с Севастополя отправлены были в Орловскую губернию; только же на дороге взяли их татары, поснимали халаты, и сдали французам; а уж французы отправили в Костянтинополь, где они и содержались на фрегате. Прожив дней десять, подходит ко мне лезгуав и говорит мне:
— Русь! Севастополь Франсе при[30], дизвют канон будет (значит, будет пальба из восемнадцати орудий).
И точно, в шесть часов вечера палили. От этого у нас сердце облилось кровью, даже мы все почти не ужинали. Но тут дней через пять, с 24-го октября при Чёрной речке, привезли человек двадцать легкораненых, пойманных в траншее, где они завалены были мёртвыми, что чрез людей нельзя было приколоть, а более все Минского полка, и прямо к нам на фрегат. Привезли их часов в семь вечера. Мы спросили:
— Отколь вы?
— Под Чёрной речкой дрались.
— Что, Севастополь взяли?
— Нет.
— А здесь, брат, и пушечная пальба была, что взяли Севастополь.
— Врут они, не верьте им!
Во время события моего на фрегате, случилось тоже в один вечер: солдат Бородинского полка, 3-й карабинерной роты, из евреев, в десять часов вечера был сговорён с мужиком бежать с фрегата. Солдат скинул с себя всё, спустил скамейку, и мужик отправился за ним; солдат уплыл, но мужик, убоясь воды, через четверть часа закричал, и его французские солдаты вытащили вон, и спрашивали: «а где солдат»? Но он сказал, что «он уплыл». Этого мужика посадили в призон[31] на восемнадцать дней, а про солдата до сих пор и не чуть, где он. Но я ещё могу вам объяснить, что мы раз сбунтовались, не стали употреблять их пищи, потому — она была очень скверна, и требовали генерала. Командир фрегата, французский офицер, приказал зарядить ружья, и у каждого имелся пистолет, в особенности у лезгуавов, и приказал запереть нас всех в нижнюю каюту, в тёмное место, и не приказал никому с места вставать. После чего стал с заряженным пистолетом ходить лезгуав, и курки взведены; а суп стоит средь фрегата — никто не кушает. Вот страсть-то была! По прошествии часа два, сказали нам:
— Ступайте обедать. Я завтрашний день сварю вам с говядиною и пошлю сейчас записку к генералу.
Мы тогда взглянулись друг на дружку и пошли обедать. Как сказал: «дюме, дюме»[32], с тем и уехали мы с фрегата этого, что «дюме». Нас восемьдесят один человек отправили 1-го декабря во Францию.
Посадили нас на праход «Милон» — небольшой праход, маленький, и отправились мы в Дарданельский пролив, первый, в коем я видел отлично устроенные батареи по обеим бокам и гошпитали — французский и английский гошпитали, под флагами: у англичана красный, а у француза синий. Опосля приехали мы в Мальту, в коей нагружались трое суток углями, где не выпускали нас из каюты на палубу. Простоявши, мы отправились в Белое море и проходили мимо огнедышащей горы. Она, точно, бьёт клубом, и не то, что огонь выбрасывает, а так — алое пламя, всё бьёт, бьёт. Остров, на коем она находится, небольшой, как дом, стоит среди моря. На пути приехали в прекрасный италический город Мещину[33], в коем являлись и привозили на лодках нам пельсины, лимоны (десять копеек ассигнацией) десяток, прямо с дерева); сады чудеснейшие, но покупать нам не давали, а французы все покупали. Простоявши двое суток, отправились в Средиземное море, где, проехавши ещё сутки, поднялась сильная погода, но такая погода, что волною забивало каюту, чрез борт хлестала вода; и так продолжалось сутки. И у нас сделалось кружение в голове, была сильная с нами рвота, и двое суток не могли употреблять пиши, и говорили, что правда — «кто на море не бывал, тот Бога не маливал». Так волна и зыблется, что не можно пройти по палубе никому; кабы не матрос, и меня в море бы снесло, потому — праход низенький, коммерческий, только по орудию по бокам, и то на военное время, — а тут волной выкидывает. И на пятый день подъехали в восьмом часу утра к французскому городу к Тулону, где были часов шесть на воде, не более.