И с той и с другой стороны это был бой солдат одной нации с солдатами другой, так как офицеры, если и оставались ещё в небольшом числе, не имели возможности руководить ими.
Ожесточение обеих сторон достигло предела. Рычание, ругань, звяканье штыка о штык, страшное действие прикладов, брызги чужой крови, слепящие и без того полузрячие в темноте глаза, предсмертные стоны, вопли тяжело раненных, свалившихся под ноги бойцам, — всё это было непередаваемо по своему напряжению, и всё-таки русские одержали верх в этой последней схватке, в пятый раз и уже окончательно заняв свои траншеи и преследуя бегущих французов до их траншей.
Однако наступал рассвет. Хрулёв послал приказ отступать, оставив на день в траншее не свыше полутораста стрелков. Уполовиненные ночными боями Подольский, Эриванский и Минский полки возвращались на пятый бастион; но это было не отступление. Это был марш победителей. Солдаты шли под песни.
Впереди минцев шагал высокий унтер-офицер Пашков, полковой запевала, со страшным лицом, закопчённым пороховым дымом, забрызганным запёкшейся кровью, в мундире, разодранном штыками в семи местах, и, заломив фуражку-бескозырку на правый бок, затягивал тенором необыкновенной чистоты и силы:
Э-э-эх, выезжали Саша с Машею гулять
Д'на четвёрке на була-а-аных лоша-дя-ах!
А минцы все, сколько их оставалось, подхватывали душевно и с присвистом:
Эй, жги, люли-люли-люли-люли
Д'на четвёрке д'на буланых лошадях…
Следом за минцами со своими песнями шли эриванцы, за ними — подольцы, и, может быть, именно эта неожиданность, неслыханность, необычайность — песни вдруг тут же после кровопролитнейшего штыкового боя, длившегося целую ночь, — так подействовали на французских артиллеристов, что они не сделали ни одного выстрела по русским ротам, возвращавшимся на свою оборонительную линию в плотных колоннах, по местности вполне открытой и при белом рассвете.
Но канонада, и сразу жестокая, началась снова, чуть только все роты до последней скрылись в укреплённом районе.
7
Кладбищенская траншея оставалась весь этот день занятой только русскими стрелками. Она вся была завалена трупами; трупами же и тяжело раненными были покрыты и все подступы к ней с обеих сторон. Канонада же со стороны французов имела очевидную цель ослабить русские батареи, заставить замолчать как можно больше орудий, чтобы с большим успехом, чем накануне, провести штурм кладбища и овладеть им.
Действительно, де Саль назначил для этого другую дивизию своего корпуса, так как потери дивизии Патэ оказались неожиданно велики.
То же самое мог бы, конечно, сделать и Горчаков; назначить новые три-четыре полка для новой защиты траншеи, но он предпочёл сделать иначе.
Когда капитан-лейтенант Стеценко, проводив в марте вместе с подполковником Панаевым князя Меншикова до Николаева, вернулся в Севастополь, он просился на бастионы и получил должность траншей-майора на первой дистанции. В его ведении были пехотные команды, назначаемые в прикрытия.
Однако эту должность он занимал недолго; вскоре он был сделан начальником всей артиллерии первой дистанции, имевшей около двухсот пятидесяти орудий.
В первую дистанцию входили пятый и шестой бастионы, а также люнет Белкина, редуты Шварца, Шемякина и другие. Состояние артиллерии этих укреплений не могло не занимать Горчакова, когда затевалось такое серьёзное дело, как устройство контрапрошей на кладбище и на Карантинной высоте, бывших уже под вполне определившимся ударом со стороны французов, поэтому и Стеценко вместе с генералами был приглашён на совещание в штаб-квартиру.
И если кто наиболее обоснованно возражал против плана Хрулёва и Тотлебена, то это был именно Стеценко, хотя ему предложено было высказаться только о том, что надобно сделать по части артиллерии, как лучше её усилить и снабдить, чтобы с честью выдержала она ратоборство с очень мощными батареями французов.
И Стеценко говорил долго и с полным знанием дела. Артиллерия, по его словам, была в общем слаба особенно на шестом бастионе и таких редутах, как Шемякина, Чесменский, Ростиславский, и на батареях лейтенантов Эльсберга и Бутакова, на которых много было орудий устарелых, вытащенных на свет из Арсенала только ради большой оказии. Питание же орудии, бывшее сносным до сих пор, может оказаться совершенно недостаточным для серьёзной большой бомбардировки, которая неминуема при затеваемом большом деле.
После такого вступления естественно напрашивался вывод: как можно будет удержаться пехоте в наскоро сработанной траншее, если и в основательно устроенных укреплениях держаться приходится с большим трудом?
Мнение скромного на вид и небольшого ростом капитан-лейтенанта было опровергнуто тогда авторитетными голосами генералов, утверждавших, что настало время приступить к контросаде и создать второй пояс выдвинутых редутов наподобие Волынского, Селенгинского, Камчатского, и это мнение одержало верх. Но результаты ночного боя 10 — 11 мая, доведённые до сведения Горчакова, заставили его вспомнить выводы Стеценко, которые к тому же совпадали с его личным мнением о запоздалости всей вообще контрапрошной системы обороны.
Даже по приблизительному подсчёту потери, понесённые русскими полками в эту ночь, оказались велики: они доходили до двух с половиною тысяч.
Однако по яростной канонаде, начавшейся с утра 11 мая, Горчаков видел, что французы, потери которых не могли быть меньше, готовы идти на ещё большие, лишь бы овладеть русской траншеей на кладбище.
Несомненная важность, которую французское командование признало за этой позицией, заставляла и Горчакова колебаться с окончательным решением весь этот день, и только к вечеру, когда от Семякина пришло донесение, что на пятом бастионе осталось уже мало годных к делу орудий, а редут Шемякина приведён к полному молчанию, Горчаков послал приказ Тотлебену отправить с наступлением темноты на работы в траншею на кладбище всего только два батальона Житомирского полка, и если замечено будет, что неприятель вновь наступает большими силами, то чтобы батальоны эти отступили, не ввязываясь в сраженье, артиллерия открыла бы самый сильный огонь, на который способна.
И батальоны житомирцев вышли как бы на работы в траншее, — солдаты одного из них несли с собою шанцевый инструмент, но работать в эту ночь не пришлось: пластуны уже в девять часов вечера передали, что «враг идэ!».
Однако трудно было удержаться от того, чтобы не встретить залпами атакующих. Под натиском десяти батальонов генерала Левальяна житомирцы отступали медленно, и к потерям предыдущей ночи прибавилось ещё около пятисот человек; столько же выбыло и из вражеских рядов.
Кладбище осталось за французами.
8
Это был как бы символ, что старое севастопольское кладбище мирных времён защитники Севастополя уступили противнику без нового кровопролитного боя: на Северной стороне росло, расширяясь непомерно, другое, Братское кладбище, исторический смысл которого день ото дня становился очевиден для всех и огромен.
Если старое кладбище было только кладбищем контрапрошной системы, весьма запоздало предписанной Горчакову Николаем, то новое, Братское, на Северной, росло как кладбище всего николаевского режима.
Старое же кладбище расположено было на высоте, которой Ниэль, руководивший осадой, придавал особую важность. Здесь совпали желания оскорблённого и оскорбителя — Ниэля и Пелисье; и когда первый заявил, что если русские удержатся на кладбище, то осада города станет невозможной, второй, жаждавший энергичнейших действий, собрал для удара по кладбищу огромные огневые средства и подавляющие людские силы; а Горчакову пришлось вставить в донесение о бое 10 — 11 мая многозначительную фразу: