Крепко приросший к третьему бастиону матрос-квартирмейстер Пётр Кошка был довольно частым гостем в этой хатёнке, так как у Рыжей Дуньки водилась водка, а люди они оказались вполне одной породы.
После той лёгкой раны штыком, какую получил Кошка ещё зимою в одной из вылазок под командой лейтенанта Бирюлёва, он не был ни разу ни ранен, ни контужен. На корабле «Ягудиил», куда его списали с бастиона по приказанию Нахимова, просидел он недолго, в вылазки же потом напрашивался и ходил почти каждую ночь, захваченное при этом английское снаряжение продавал офицерам, и деньги у него бывали.
Конечно, Хлапонин, едва устроившись со своею батареей на третьем бастионе в июле, захотел посмотреть на храбреца, о котором ходило много разных рассказов даже в Москве; а в «Московских ведомостях» приводился случай, что какой-то предприимчивый вор, раздобыв матросскую форму и выдав себя за раненого Кошку, отправленного сюда в госпиталь на излечение, обокрал квартиру одного доверчивого, хотя и имеющего крупный чин обывателя, созвавшего даже гостей ради «севастопольского героя».
К Хлапонину подошёл строевым шагом матрос в чёрной куртке и белых брюках, с унтер-офицерскими басонами на погонах, со свистком на груди и с георгиевским крестом в петлице и сказал, стукнув каблуком о каблук:
— Честь имею явиться, ваше благородие!
Он был очень чёрен — загорел, закоптился в орудийном дыму, — сухощёк, скуласт, с дюжим носом и дюжими плечами; глядел настороженно выжидающе, так как не знал, зачем его позвали к новому на бастионе батарейному командиру.
— Здравствуй, Кошка! — улыбаясь, сказал Хлапонин.
— Здравия желаю, ваше благородие! — отчётливо ответил Кошка, подняв к бескозырке руку.
— Какой ты губернии уроженец?
— Подольской губернии, Гайсинского уезда, села Замятинцы, ваше благородие, — привычно и быстро сказал Кошка, ещё не успев определить, будет ли дальше от этого офицера какое-нибудь дело, или один только разговор, как и со многими другими офицерами, особенно из приезжих.
— О тебе я в Москве слышал, что ты один четырёх англичан в плен взял, — улыбаясь, начал, чтобы с чего-нибудь начать, Хлапонин.
— Четверёх чтобы сразу, этого, никак нет, не было, ваше благородие, — неожиданно отрицательно крутнул головой Кошка. — А по одному, это, кажись, разов семь приводил.
— Четырёх одному, конечно, мудрено взять, — согласился с ним Хлапонин.
— Ведь они, англичане эти, не бараны какие, ваше благородие… Ты его к себе тянешь, а он тебя до себе волокёт. А из них тоже попадаются здоро-овые, — с большой серьёзностью протянул Кошка. — Раз я с одним таким в транчейке ихней схватился, так только тем его и мог одолеть, что палец ему откусил! Стал он тогда креститься по-нашему, а лопотать по-своему:
«Християн, християн! Рус бона, рус бона!..» Значит: «Не убивай меня зря, а лучше в плен веди». Ну, я и повёл его. Да ещё как бежал-то он к нам швидко, как ихние стали нам взад из транчеи палить!.. Тут я два ихних штуцера захватил, — его один да ещё чей-то… Обои после того продал господам офицерам… Может, и вам прикажете расстараться, ваше благородие?
— Что? Штуцер английский? Валяй, расстарайся, братец! — и слегка хлопнул его по плечу Хлапонин.
— Есть расстараться, ваше благородие!
На этом разговор с Кошкой окончился к обоюдному удовольствию, и дня через два после того у Хлапонина появился штуцер.
Первый день пятой бомбардировки Севастополя оказался злополучным и для Рыжей Дуньки и для матроса Кошки. Большое ядро разнесло хатёнку Дуньки, с утра ушедшей на Пересыпь полоскать бельё, а Кошке вонзился обломок доски в ногу. Рану эту, правда, отнесли на перевязочном к лёгким, но всё-таки неуязвимый, казалось бы, храбрец в первый раз за всё время осады выбыл из строя.
3
В Михайловском соборе, где венчалась Варя и где тогда было три пробоины в куполе, хранилось до ста пудов восковых свечей. Пятипудовая бомба угодила как раз в купол, обрушила его вниз, добралась до свечного склада и взорвалась именно там. Свечи после того стремительно вылетели во все отверстия в стенах и через купол, и после находили их всюду кругом, даже на крышах отдалённых домов.
По Екатерининской улице бомбы и ядра летели теперь вдоль, — так были установлены новые батареи французов. Почти то же самое было и на Морской, где ещё недавно около домов толпились пехотные резервные части, где они обедали и отдыхали.
Только небольшая площадка перед Графской пристанью и дальше площадь около огромнейшего здания Николаевских казарм, при форте того же имени, оставались пока ещё вне обстрела.
В июне и в июле, когда орудийная пальба протекала обычно, солдаты, стоявшие в прикрытиях на бастионах, изощрялись в придумывании разных шуточных названий для бомб противника в дополнение к тем, которые уже повелись с начала осады и успели прискучить. Так о двухпудовых, издававших благодаря своим кольцам какой-то особенный свист и тяжкое тарахтение, говорили полупрезрительно: «Ну, молдаванская почта едет!» — а за пятипудовыми почему-то укрепилось длинное и сложное название, произносимое, впрочем, скороговоркой: «Вижу, вижу, тут все прочь!» Все и разбегались кто куда, чуть только завидев это чудовище.
Семипудовых не успели ещё окрестить никак, — некогда было; «крестили» бастионы и батареи русские они, и делали это внушительно до того, что Горчаков вечером пятого августа писал царю на основании донесений:
«Огромное бомбардирование, вероятно, скоро доведёт нас до необходимости очистить город. Надеюсь, что до этой крайности мы не дойдём до окончания моста через бухту, но вашему императорскому величеству надобно быть готовому на всё. Дело натянуто до крайности. Армия ваша и я, мы делали всё, что могли, и едва ли заслуживаем в чём бы то ни было упрёка, но постоянное числительное превосходство неприятеля, неимоверные всякого рода средства, которыми он располагает, не могли не повлечь за собою окончательного перевеса в пользу союзников. Видно, такова воля божия. Надобно покориться ей со свойственным русскому народу вашему самоотвержением и продолжать исполнять свой долг, какой бы оборот дела ни принимали».
Гарнизон Севастополя «продолжал исполнять свой долг», хотя в первый день бомбардировки потерял тысячу человек, притом больше убитыми, чем ранеными; потери интервентов касались только артиллерийской прислуги и были потому меньше втрое.
Горчаков к концу дня пятого августа был подавлен всё тою же неудачей данного им накануне сражения на Чёрной речке, так как видел, во что выросла эта неудача. Пятой бомбардировки он страшился, её он хотел предотвратить, отсрочить, но она разразилась в заранее назначенный день, и результаты её на Малаховом — в сердце обороны — были потрясающи.
Но гарнизон Севастополя, хотя и поражён был известием, что наступление полевых войск не удалось, однако не в такой степени, как главнокомандующий. И с наступлением темноты на Малаховом, как и на других бастионах и батареях, закипела обычная работа.
Однако по мере того как шла осада, усилия интервентов сводились к тому, чтобы свои возможности увеличить, а возможности осаждённых сдавить.
Темнота ночи была спасительна раньше, когда осаждавшие имели мало мортир. Теперь она уже не спасала рабочих от больших потерь: прицельная стрельба прекратилась, навесная гремела едва ли не с большей силой, чем днём. И достаточно было одной семипудовой бомбы, чтобы совершенно разметать сложенный из мешков с землёю траверс, в четыре метра шириною, в семь длиною. А подобные бомбы местами падали по двадцати, даже по тридцати штук сразу на небольшом пространстве.
Вместе с мешками, фашинами, турами далеко во все стороны размётывали бомбы работавших солдат, но подходили новые команды, и, поминутно спотыкаясь на трупы, мешки и обломки фашин, проваливаясь в воронки и с ругательствами выбираясь из них, новые солдаты начинали работы снова.
Об этом знали, конечно, там, у противника, где шла точно такая же работа на батареях, развороченных целодневным огнём русских орудий, и оттуда летели бомбы не только на укрепления, но и на все подступы к ним.