Один из пленных был назначен в подручные Вилли. На это Вилли и надеялся. Возвращаясь из столовой в цех, он придумал некий план, и когда увидел, что старший мастер Гарт-виг ведет к нему пленного, сердце его взволнованно забилось. Он решил хотя бы одному пленному сказать слова, которые, по его убеждению, поймет всякий. Это так просто. Надо только сказать ему: «Брат!», а потом: «Слушай, друг, мне больно за тебя. Я понимаю, как тебе тяжко. Я сочувствую тебе». Вилли знал, что, пока он не скажет этих слов какому-нибудь поляку, а тот, возможно, передаст их другим, ему не найти покоя. Если бы ему пришло в голову задать себе вопрос, почему такая мелочь вдруг приобрела для него столь важное значение, он не смог бы ответить. Он просто ощущал жгучую потребность отмежеваться от окружавшей его гнили — от эсэсовцев на галерейке, от Руфке и Хойзелера и всех тех, которые глядели на поляков с откровенным презрением.
Вилли даже не сознавал, как глубока эта потребность и как давно она в нем существует. Долгие годы она постепенно созревала в его душе и сейчас, в сущности, была не чем иным, как жаждой искупления. Он должен искупить то, что много лет назад, подслушав на скамейке парка разговор двух нянек, не выполнил своего долга, искупить все позорные моменты своей жизни: и то, что он молчал, когда у него отняли сына, и промолчал, слушая клятву малыша умереть в восемнадцать лет, и промолчал, узнав, что Карла замучили в концлагере. Вилли вдруг сердцем начал понимать эти прошлые события и воспринимал их не как политические явления, а просто как мелкие подлости, превратившиеся в одну огромную подлость, как гниль, которая подступает к нему все ближе и ближе. И сейчас, когда он столкнулся с этими поляками, душа его ощупью искала хотя бы самого простого выражения протеста.
Первые полчаса он только наблюдал за своим новым подручным. Работу пленному дали несложную: подкатить тачку к погрузочной платформе на другом конце кузнечного цеха, нагрузить ее стальными болванками и отвезти груз к паровому молоту. Тут он сваливал болванки на пол возле Вилли. Поляк был молодой, коренастый и мускулистый, хотя явно истощенный и кашлявший сухим, раздирающим грудь кашлем. Вилли следил за ним и вскоре стал оборачиваться каждый раз, когда приближался пленный. Он придумал, с чего начать сближение, и ему уже не терпелось осуществить свой план.
Поляк не обращал на него никакого внимания. Работая, он не подымал покорно опущенной головы. Наконец, бросив быстрый взгляд в сторону эсэсовца на галерейке, Вилли отвернулся от молота и дотронулся рукой до волосатого запястья пленного.
— Поляк, — произнес он.
Пленный остановился и медленно поднял голову. Его широкое бледное лицо было неподвижно, но в глазах мелькнуло тупое недоумение.
— Хорошо! — сказал Вилли. Он потрепал поляка по руке и указал на кучу болванок. — Очень хорошо! — Вилли выговаривал слова, старательно шевеля губами, — он думал, что так поляку будет легче понять его. Он приветливо улыбался, кивал головой и похлопывал пленного по руке в знак дружелюбия.
И поляк понял. На его бесстрастном крестьянском лице появилось животное выражение. Широкий рот приоткрылся, оскалив зубы. Тусклые глаза в ответ на улыбку Вилли сверкнули ненавистью. И словно волк, ищущий, куда бы вцепиться зубами, поляк перевел взгляд на его горло. Так они стояли, смотря друг на друга.
Тем все и кончилось. Сбоку послышались шаги. Пленный быстро отвернулся, вывалил из тачки груз и торопливо покатил ее по цеху.
Эсэсовец Латцельбургер крупными шагами подошел к Вилли с выражением начальственного гнева на бульдожьем лице.
— Что тут происходит? — резко спросил он. — Хотите, чтобы я на вас донес?
— Я… Мне нужно было сказать ему… куда сваливать болванки, — запинаясь ответил Вилли.
— Ах, вот как! А вы говорите по-польски?
— Нет, но я… показал ему. Это пустяки.
— Если вам надо что-нибудь сказать пленному, позовите меня, я сам объясню ему, что нужно, или кликну переводчика. Смотрите, чтобы я больше не видел, что вы разговариваете с пленными. — Он зашагал прочь, сердито похлопывая плеткой по голенищам сапог.
Вот и все. «День кончился без всяких происшествии», как доложил старший мастер Гартвиг.
3
Через несколько часов Вилли медленно шагал по дороге на ферму. В небе переливались яркие звезды, но голова Вилли была низко опущена, широкие плечи бессильно поникли. Он не побрился, не смыл с лица и рук заводскую сажу и даже не сменил пропотевшую спецовку. Его мучил такой острый стыд, что он чувствовал себя физически больным. Перед его глазами неотступно стояло волчье лицо поляка и слепящая ненависть в его глазах.
Сегодня Латцельбургер избил плеткой одного из пленных. Вилли не знал почему и не присутствовал при этом, но он видел, как поляка волокли из цеха, и успел заметить кровь на его лице и остекленевшие от боли глаза.
Позже, когда Хойзелер сказал ему: «Ты слышал, что выкинул этот польский недоносок? Он не послушался приказа, сказал, что ему это не под силу или что-то вроде этого», Вилли охватила такая ярость, какой он не испытывал еще никогда в жизни — ни в окопах, ни когда погибла Кетэ, ни даже тогда, когда Руди рассказал ему о француженке. Лицо Хойзелера на мгновенье расплылось в его глазах, бешенство ударило ему в голову и на какое-то время ослепило его. Но потом разум зашептал ему знакомые слова: «Осторожнее, осторожнее», и Вилли сдержался. Его била внутренняя дрожь, к горлу подступала тошнота, мысли кружились вихрем.
Он шел к Берте как проситель. «Помоги мне, Берта, — хотел сказать он. — Я погибаю. Я больше не выдержу ни дня на заводе. Добейся, чтобы меня перевели на ферму, или я не знаю, что с собой сделаю. Так жить я больше не могу».
В доме было темно. Вилли открыл скрипучую калитку и прошел по двору. Он заглянул в кухню, потом в спальню. Берты не было дома. Не затемнив окон, Вилли зажег лампу. Пусть оштрафуют, все равно. Если Берта в поле, она увидит свет в окнах. Потом Вилли заметил на столе записку. «Милый Вилли», — обращалась к нему Берта. Она уехала в город и просила его подождать. Записка была подписана: «Твоя жена».
Вилли уныло присел за стол, держа в руках записку. Он читал и перечитывал подпись: «Твоя жена», жадно надеясь, что эти ласковые слова прогонят мучительный образ, стоявший перед его глазами. Сердито и жалобно он еще раз спросил себя, как спрашивал весь день: «Что с тобой, Вилли? Почему ты должен отвечать за грехи других? Поляк не понял — вот и все. Ты поговоришь с другим поляком. Ты ему все объяснишь».
Он медленно встал. Задув лампу, он прошел в спальню, лег на постель и закрыл глаза. Ему вдруг вспомнился далекий солнечный день на лугу и голос ребенка: «Папа, мама, вон там тликозел!»
С тоской он подумал: «Что же случилось? Куда девалась человеческая доброта? В каком мире мы живем?»
Чьи-то голоса за окном вывели Вилли из беспокойного забытья. У ворот прерывисто зарокотал мотор грузовой машины, затем все стихло. Вилли лежал неподвижно, равнодушный, словно одурманенный. Вдруг он услышал голос Берты. Ему показалось, что она где-то под окном спальни. Он сел и выглянул в окно. При свете луны он увидал ее довольно далеко — она быстро шла по полю в сопровождении нескольких человек. Вилли догадался, что они идут к сараю, и не мог понять зачем. Он хотел было пойти за ними, но потом решил остаться здесь. Он хотел видеть только Берту. Посторонних он не мог бы вынести.
Он устало поднялся с кровати, пошел в кухню и стал смывать копоть с лица и рук, подставив голову под струю холодной воды из крана. Вытираясь, он снова услышал голос Берты и подошел к окну. Двое мужчин, видимо торопясь, быстро шагали через двор, за ними шла Берта. Направляясь к воротам, они прошли мимо дома. Один из них был эсэсовец с карабином в руках.
У Вилли тупо засосало под ложечкой. Когда Берта шла к сараю, с ней было трое мужчин, он был в этом уверен. Он остановился, боясь додумать мысль до конца. Глядя на эсэсовца с карабином, он вспомнил эсэсовцев в кузнечном цехе. Вилли не двигался с места, пока все трое не прошли мимо двери. Тогда он выскользнул во двор.