Анна внезапно разразилась слезами. Она горько всхлипывала, зажав рукой рот, словно от стыда. Берта, обессиленная после бурной вспышки, смотрела на нее с возрастающим удивлением. Анна Манке, такой выдержанный партийный товарищ, и вдруг — слезы!
— Как ужасно… как это мерзко! — давясь слезами, бормотала Анна. — Все так опоганить! Я приношу такие жертвы, отдаю столько энергии… И меня же обзывают дрянью за то, что я выполняю свой долг!
— Ну ладно, — сказала Берта. Она встала, смущенная рыданьями Анны. Ей не хотелось жалеть Анну и вообще никого, кроме самой себя. Ссора, брань куда лучше отвечали бы ее душевному состоянию. — Извините… Я тоже изнервничалась…
Анна внезапно перестала плакать.
— Ну и дура же я! Разревелась, как маленькая, из-за того, что меня обругала такая, как ты! — Она порывисто встала, выпрямилась во весь рост и презрительно посмотрела на Берту сверху вниз. — Ладно, сопливая рожа, пусть я по-твоему дрянь. Но настоящие немцы знают, что я патриотка. И если этот твой предатель, если он заразил тебя дурной болезнью, и не думай бежать ко мне. Ни один порядочный доктор не возьмется лечить такую сволочь. По крайней мере, пока я на своем посту.
— Ха-ха! Эх ты! — крикнула Берта в спину уходящей Анне. — Тебя-то никто не заразит, потому что ни один мужчина на тебя не позарится! С тобой спать — все равно что с доской!
Анна круто обернулась, лицо ее побелело от злости.
— Очень хорошо, — свистящим шепотом сказала она. — Думаешь, я на тебя не донесу? Очень хорошо. Не беспокойся, я такое сделаю, что тебе не поздоровится! — Она выбежала из кухни.
Берта застыла на месте. Ей стало страшно. У Анны есть связи в партийных кругах. Нечего и сомневаться, что она может впутать в большую беду. Как глупо, что она наговорила ей невесть чего!
Она заплакала. «О Вилли, Вилли», — проговорила она громко, с отчаянной тоской и бессильно опустилась на стул. И снова мысленно увидела тяжелую голову на плахе, сверкание падающего топора… Брызнула яркая кровь и расплылась несмываемым пятном, застилая от глаз Берты все на свете… Берта тихо и жалобно взвизгнула.
4
4 часа 30 минут утра.
— Так, значит, вы — пастор? — с любопытством воскликнул Кер, когда Якоб Фриш вошел в его кабинет. — Садитесь, пастор.
— Хайль Гитлер! Спасибо, герр начальник. — Чувствуя себя в западне, которая вот-вот захлопнется, Фриш, словно одеревенев, присел на краешек стула с прямой спинкой, стоявшего у стола, и тотчас принялся протирать очки.
Когда Фриш нервничал, он всегда начинал протирать очки, стараясь выиграть время. Люди обычно ждали, пока он их протрет, так как тупой взгляд его помаргивающих глаз без очков создавал впечатление, что он не только слеп, но и глух.
Комиссар Кер не стал ждать. Наоборот, он немедленно же спросил с дружеской улыбкой:
— Отчего же вы нервничаете, пастор? Разве вас что-нибудь тревожит?
— Герр начальник, — не сразу ответил Фриш, — я бы сказал вам, но я не знаю, кто вы. Да, меня действительно кое-что тревожит, герр начальник, но мне запрещено говорить об этом кому попало.
— Я — Адольф Кер, комиссар гестапо.
— Понимаю, герр комиссар. — Фриш водрузил очки на свой короткий мясистый нос и робко взглянул на грузного человека за столом. — Осмелюсь спросить, вы видели мое личное дело, герр комиссар?
Кер кивнул.
— В таком случае… Откровенно говоря, герр комиссар, меня пугает любой допрос. Как вам известно, я был в исправительном лагере. Поэтому я и нервничаю, герр комиссар. Вот и все.
Кер снова кивнул. Устремив на Фриша немигающий взгляд своих проницательных красивых глаз, он ожидал дальнейших признаний. Этот долгий взгляд был одним из его излюбленных приемов; впрочем, иногда он достигал результатов, а иногда и нет. Поскольку Фриш не вызывал у Кера особых подозрений и он не надеялся выжать из него какие-либо ценные показания, этот прием был, пожалуй, только формальностью, как и весь допрос. Однако не совсем. Фриш все-таки был довольно оригинальной фигурой, а в половине пятого утра Кер, усталый, сонный, отчаявшийся, готов был ухватиться за все, что хоть как-то могло его развлечь. В данном случае ему было любопытно ознакомиться с психологией пастора, побывавшего в концлагере.
Под его безжалостным взглядом Фриш трепетал, как бабочка на булавке. Во время долгого ожидания в приемной он был совершенно спокоен, но когда пришла его очередь, он вдруг опять испугался, что Веглер его выдал. Страх заметался в его груди, как спугнутая с гнезда полевая птица. Третьего дня, вечером, Веглер видел его в лесу и догадался, что это он писал антифашистские лозунги. Правда, весь ход следствия подсказывал логический вывод, что охотятся за Веглером, а не за ним (ведь из барака забрали вещи Веглера), но панический страх и логика никогда не уживаются в человеческой душе. Под жестоким, долгим взглядом Кера Фриш побледнел, невольно опустил глаза и молча проклинал себя за трусость.
Где-то в подсознании Фриша постоянно шевелилась мысль, которая порою заставляла его презирать себя. За последние полгода на заводе то и дело происходили мелкие случаи саботажа. Однажды в его цеху был перерезан электрический кабель; от рабочих он слышал о таких же случаях в других цехах. И каждый раз ловкость, с какой это было проделано, почти не оставляла сомнений, что тут согласованно действовала целая группа, а не одиночки. Кому, как не Фришу, это знать: он сам несчетное количество часов обдумывал способы саботажа и всегда убеждался, что осуществить какой-либо из придуманных им планов одному невозможно. И он страстно мечтал о том, чтобы установить связь с подпольной группой или группами, которые, конечно, существуют среди рабочих, и у него щемило сердце при мысли, что где-то тут рядом есть другие антифашисты. Но какое счастье, что я ни с кем не был связан, подумал он сейчас. Можно ли доверять жизнь других человеку, почти начисто лишенному мужества? Нет, с жестокой прямотой ответил он себе. Он — трус… комок дрожащей от страха плоти, он способен забыть о всех принципах, стоит ему лишь вспомнить концлагерь. Но даже сейчас, в дикой панике, сердце его плакало от стыда.
Наконец комиссару надоела эта игра. Тому, что Фриш явно нервничал под его взглядом, он не придал никакого значения. Он был достаточно опытен и знал, что зачастую честный человек волнуется в присутствии полицейского больше, чем преступник. Он перелистал бумаги в папке с надписью «Якоб Фриш, пастор» и негромко сказал:
— Вас не подозревают в подрывной деятельности, пастор, так что успокойтесь. — Проглядев бумаги, он вежливо начал: — Прежде всего, несколько вопросов о вашем происхождении. Я вижу, вы родились в Штеттине?
— Да, герр комиссар.
— Отец — электротехник… умер в тысяча девятьсот семнадцатом году… Он погиб на фронте?
— Нет, герр комиссар. Несчастный случай на заводе. Его убило током.
— Так, так…. Большое горе для восьмилетнего мальчика, а?
— Да, герр комиссар.
— Тут не говорится, на какие средства жила ваша мать.
— Видите ли… она получила компенсацию от завода… потом несколько лет ей немного помогал профсоюз… — Кер слегка приподнял брови. — Ну, и страховка тоже… Кроме того, мать занималась цветами на дому… то есть делала искусственные цветы.
Кер кивнул.
— В общем, не нуждалась, да?
— Не совсем так, герр комиссар. Все это были небольшие суммы. Фактически деньги вышли к тому времени, как мне исполнилось шестнадцать, а искусственные цветы оплачивались плохо.
— Да, — подтвердил Кер. — Тут сказано, что вы начали работать с шестнадцати лет.
— На том заводе, где работал отец, учеником электротехника, герр комиссар.
— Вы, конечно, состояли в профсоюзе?
— Да, герр комиссар.
— И само собой, раз профсоюз помогал вам деньгами, вы были сторонником профсоюзного движения?
— Право, я как-то не думал об этом, герр комиссар.
— Ну, ну, — сказал Кер, — так дело не пойдет, пастор. Я вас не собираюсь обвинять ни в чем. Мы оба знаем, какие функции выполняли профсоюзы во времена республики. Разумеется, теперь, — он вдруг перешел на официальный тон, — немецкий рабочий защищен от эксплуатации гораздо лучшими способами. Но если вы начнете отрицать очевидное, дорогой пастор, то мы с вами не сговоримся. Я должен верить, что вы со мной правдивы.