Войдя, Веглер не узнал в лежащем на койке юноше так хорошо знакомого ему цветущего каптенармуса. У этого были серые, ввалившиеся щеки и стеклянные глаза. Но при виде Веглера землистое, как у трупа, лицо оживилось: Гейнц торопливо сделал Веглеру знак подойти поближе.
— Воды, Вилли, дай воды, — прошептал он.
Это было страшно. В глазах юноши, прежде таких ласковых и умных, мелькнула хитрость, которую можно было назвать только звериной.
— Воды! — требовал он. — Вилли, дай мне сейчас же воды!
— Гейнц, — начал Веглер, — сестра сказала…
Ему не пришлось докончить. Как только Гейнц узнал, что Веглер разговаривал с сестрой, он тотчас причислил его к своим врагам. Застонав от отчаяния и ненависти, он упал на подушку и с этой минуты больше не интересовался посетителем. И, как заметил Веглер, Гейнц вовсе не бредил, — он был в полном сознании и все время настороже. Но этот Гейнц словно и не видел своего товарища по роте и не слышал его рассказа о том, как ему посчастливилось урвать себе отпуск. Гейнца пожирал огонь — в горле, в животе, в груди, — и ничто его не интересовало, ничего ему не хотелось, кроме воды.
Воспоминание о Гейнце испугало Веглера. Он рассчитывал на двадцать часов. Неужели же через несколько часов он станет таким, как Гейнц, обезумеет от жажды, будет молить о глотке воды и забудет обо всем на свете? Что, если Баумер поднесет ему ко рту стакан воды? Гейнц тоже был нормальным человеком, пока его не ранило. Есть предел, за которым начинают таять и воля и гордость. И он знал: чем больше он будет отрицать обвинения Баумера, тем сильнее Баумер будет ожесточаться.
Одну мелочь он мог бы выдать Баумеру — то, что он знал о пасторе Фрише. Но да спасет господь пастора Фриша, и будь проклят тот, кто его предаст!
Что же делать? Они уже скоро придут!
Постепенно смятение его улеглось. На губах появилась улыбка.
А потом, когда он окончательно понял, что только сам он властен над собой, в сердце его хлынуло горькое торжество. Пусть Баумер требует от него что угодно, пусть доктор приходит шпионить за ним — теперь ему все равно. Не они, а только он сам будет решать, сколько ему еще жить. Нет на земле такой силы, которая заставит его сдаться, если он сам этого не захочет. У него одна задача: до наступления ночи делать вид, что он без сознания. Пока они будут думать, что он без сознания, его оставят в покое. Он не должен отвечать на вопросы, он должен лежать, не шевелясь, он должен бороться с жаждой, сколько хватит сил. Но в любой момент, когда боль или их настойчивость станут нестерпимыми, в его воле прекратить все это. Стоит только дотянуться рукой до повязки.
С минуту он лежал неподвижно, и тело его, и ум обессилели от напряженных размышлений. Но в душе его разливалась глубокая тихая радость. Да, это замечательный план! Водить их за нос двадцать часов. А потом с божьей помощью услышать, как на завод падают бомбы. Это стоит нескольких часов боли и жажды — ведь потом он будет мертв навсегда.
Веглер еще раз облизал губы. Он не шевелился, не открывал глаз. Квадратное, с крупными чертами лицо его горело, но на лбу уже не было испарины. Тяжкое басовитое уханье какой-то огромной машины донеслось до него сквозь ночь глухо и отдаленно, точно из другого мира. Мысль, что это, может быть, его паровой молот, не доставила ему никакого удовольствия.
С губ его опять сорвался стон. Второй раз он ощутил острую режущую боль в животе, совсем не похожую на прежнюю пульсацию. Так не годится, с досадой сказал он себе. Как бы ни было больно, нужно сжать зубы и терпеть. В предстоящие двадцать часов он должен выиграть состязание; в одной команде будет он сам (Вилли Веглер, глупый свистун), в другой — Баумер… с палачом у финиша. Надо как-то перетерпеть боль, не обращая внимания на жажду, и чем-то заполнить эти часы.
Вот еще одна новая мысль. Чем жалкому болвану с дыркой в брюхе заполнить свое время? Он может вспоминать о том хорошем, что было в его жизни: о покойной жене Кетэ, о блаженных днях… а если хватит смелости, то, возможно, подумает о годах путаницы и блужданий — и попробует разобраться, как же так вышло. Ему сорок два года, и он на пороге смерти. Он никогда никого не обманывал, не надувал, не совершал бесчестных поступков; он не нарушал законов, был лоялен ко всем правительствам по очереди и работал, как лошадь.
И все это кончилось неразберихой, а он не понимал, почему. Он чувствовал только, что, должно быть, когда-то чего-то не уразумел.
Тело Веглера оцепенело прежде, чем мозг успел предупредить его, что открывается дверь. Сердце бешено заколотилось. Огромным усилием воли он преодолел желание открыть глаза.
Доктор Цодер, смеясь, вошел в палату вместе с сестрой Вольвебер.
— Но я настаиваю, — говорила она. — Сколько вы успели поспать? Пять минут, не больше! Вы совсем измочалены, доктор Цодер. До завтрашнего вечера вы ни за что не продержитесь.
— В таком случае вам выпадет честь положить мне на веки два эрзац-пфеннига. А теперь убирайтесь. Мой раненый патриот нуждается во мне.
— Нисколько он в вас не нуждается, доктор. Взгляните на него. Он не шелохнулся с тех пор, как я ушла.
— И не шелохнется до восьми часов утра, — ответил Цодер. — Если Баумер явится хоть на секунду раньше, он зря потеряет время.
Сестра Вольвебер сложила на груди пухлые руки и громко фыркнула.
— Вы, кажется, собираетесь дать ему морфий? — Она была принципиальной противницей инъекций.
Цодер обхватил пальцами запястье Веглера, нащупывая пульс.
— Вы очень догадливы… Только помолчите.
Когда Цодер взял его за руку, Веглер заставил себя расслабить мускулы, хоть и был сильно взволнован. Любой наркотик будет его злейшим врагом. Он должен находиться в полном сознании, если что-либо произойдет, и должен слышать, что будут говорить возле его постели. В этой борьбе у него было только одно оружие — мозг. И если выключат его мозг, он наверняка проиграет.
— Пульс — сто пять.
Сестра Вольвебер записала цифру на карточке.
— Видите! — торжествующе воскликнула она. — Сепсиса нет.
Цодер с гримасой встряхнул термометр.
— Вы ручаетесь, что через час не будет сто двадцать?
— Ручаюсь! У меня чутье на такие вещи.
— О да, ваша арийская интуиция! — Он поставил термометр под мышку Веглеру, думая про себя: «Господи, до чего легко быть идиотом! Зачем я ввязываюсь в этот дурацкий спор? Она ставит меня на одну доску с собой, а я веду себя так, словно не менее глуп, чем она».
— Давайте заключим условие, доктор.
— Какое еще условие?
— Насчет инъекции морфия…
— Это не ваше дело!
— Разумеется, доктор… — миролюбиво согласилась она. — Но после инъекции не можете ли вы поспать до утра? Я послежу за ним.
Цодер не ответил. Он нагнулся над Веглером, ощупывая его ладонь и разглядывая ногти. Шок безусловно прошел; не совсем понятно, почему этот человек все еще без сознания. Действие эфира, несомненно, уже кончилось.
— Так как же, доктор?
Не отвечая, Цодер ощупал голову Веглера мягкими пытливыми пальцами.
Повреждение черепа? — осведомилась сестра. Цодер пожал плечами.
— Не вижу признаков. Но мне не совсем понятно это затянувшееся бессознательное состояние. — Он вынул термометр. — Какая была температура после операции?
— Тридцать семь и пять, доктор.
— Теперь тридцать восемь. — Цодер задумчиво уставился на Веглера. — Температура, пульс, дыхание — все неплохо. Не понимаю, почему он не приходит в себя. Посмотрите, — лежит, как бревно. Даже не шевельнется.
— Вы пойдете спать, доктор? Вы мне так и не ответили.
— Вы должны наведываться к нему каждые четверть часа, сестра.
— Непременно. Даю слово.
— Вы разбудите меня сразу же, как только он придет в себя?
— Обязательно, доктор. Клянусь честью.
— Тогда я подожду с инъекцией.
— Но вы все-таки ляжете спать, доктор? По-настоящему?
— О женщина, женщина! — язвительно воскликнул он. — Мне как-никак пятьдесят лет. Может, вы разрешите мне самому решать, что делать. Право, у меня нет больше сил слушать, как вы мелете вздор.