Ночами Коменский ходит по своей комнате. Его мучает бессонница. Работа валится из рук. Со смертью Дороты дом опустел, из него словно вынули живую душу, и теперь он разрушается: то где-то тихонько треснет, то раздастся звук, похожий не то на вздох, не то на стон.
Каким-то непостижимым глубинным образом мысли о Доротее переплетаются в сознании Яна Амоса с раздумьями о будущем родины. Ведь Дорота была ее живой частицей. В ее судьбе борца, изгнанницы, матери и жены, в ее мужестве и терпении, в ее любящей, самоотверженной душе отразилась судьба и душа родины. И не оторвать их друг от друга. И вот Дороты нет. Но есть ли это горестный знак того, что вместе с Доротой погибла и последняя надежда и уже не восстать, не подняться из пепла его несчастной родине?
Ян Амос ходит из угла в угол, останавливается и снова шагает, шагает — иногда до самого рассвета. Те, что видели Коменского днем, сейчас с трудом бы его узнали: отрешенный, как бы углубленный в себя взгляд, обострившиеся черты лица. Тени от колеблющегося огонька светильника подчеркивают худобу щек, морщины на лбу. Яну Амосу необходимы эти часы одиноких раздумий, когда обнажается душа и он предъявляет себе суровый счет, ибо свое горе мешает ему видеть страдания других. Ему необходима эта суровая и горькая самоисповедь, чтобы одержать победу над собой, над своей скорбью и снова обрести силы для борьбы...
В первые дни ноября приходит радостная весть: война окончена, мир заключен! Долгожданный мир! Лешновские братья ликуют. Им еще не известны доподлинные статьи Вестфальского мира, подписанного 24 октября — благословенный день! — но как бы то ни было, а Габсбурги повержены, и, значит, императорские солдаты больше не будут хозяйничать в Чехии, издеваться над людьми, вытаптывать поля, сжигать жилища, грабить, значит, близок час, когда все они смогут вернуться на родину, чтобы заново отстраивать свой общий дом. Всеобщая радость кружит головы, рождает новые планы. Люди собираются, делятся мечтами — все, все кажется им достижимым в эти первые счастливые минуты!
Проходит несколько дней, проходит хмель всеобщего ликования, и все настойчивее возникает вопрос: что же именно в условиях заключенного мира сказано о Чехии? И вот начинают просачиваться слухи, но странным образом в них ничего не говорится о Чехии. Что это должно означать? Какой это признак — хороший, дурной?
Коменский узнает правду одним из первых. Да, Габсбурги повержены, и произошел новый дележ Европы, соответствующий изменившейся в ходе войны расстановке сил. Планы Оксеншёрны осуществились. Действительно, Балтийское море шведы превратили в шведское озеро, а устья почти всех судоходных рек Северной Германии оказались под их контролем. Получила свое и Франция. Увеличили свои владения немецкие князья — курфюрст Бранденбурга, властители Мекленбурга, Гессен-Касселя, Саксонии. За баварским герцогом был признан титул курфюрста. Протестанты повсюду получили свободу вероисповедания и равные гражданские права. Разумеется, это относилось лишь к государям и властителям: чья страна, того и вера.
А Чехия? Ее просто предали. Забыты все обещания, которые давали восставшим чехам Швеция, Франция, Англия, забыты все жертвы, понесенные чехами в борьбе с Габсбургами, все усилия народа, его муки и страдания. Уничтожение десятков городов, сотен сел, уменьшение населения более чем на четверть! Вытоптанные поля, одичание людей, вынужденных скрываться в лесах, эпидемии. Все, все было забыто! Страна по-прежнему осталась под властью Габсбургов. Вестфальский мир сохранил их права в чешских землях в том же виде, какими они были установлены после белогорского поражения. Даруя свободу исповедания протестантам — кальвинистам и лютеранам, — о чешских братьях не вспомнили, даже не позаботились о том, чтобы дать возможность изгнанникам вернуться на родину. «Чья страна, того и вера», — и, значит, Чехия, снова оставшаяся под властью чужеземных Габсбургов, рьяных фанатичных католиков, должна исповедовать католицизм, с которым в живой памяти народа были связаны кровавые расправы Тридцатилетней войны, угнетение и бесправие в годы относительного мира.
Снова и снова, не веря своим глазам, перечитывает Коменский кратко изложенные условия Вестфальского мира, которые передал ему правитель Лешно, прибавив, желая смягчить удар, что будут еще добавления, что окончательное утверждение мирного договора еще предстоит и состоится, как поговаривают, в Нюрнберге.
Ян Амос потрясен. Так обмануть, так предать! Есть ли предел человеческой подлости, цинизму и коварству политиков! Обречь на духовное одичание и вымирание целый народ, понесший такие неслыханные потери во имя победы над габсбургской тиранией! Нарушить собственные обещания, предстать перед историей лжецами и предателями! Неужто погибнет народ чешский, его язык, песни, культура — все, что веками создавалось, копилось, береглось и передавалось из поколения в поколение! Неужто изгнанники, живущие на чужбине одной надеждой, не увидят больше своей милой родины — ни они, ни их дети и внуки?
Коменский не находит себе места. Трагедия народа — это и его трагедия, крах всей жизни. Под свежим впечатлением прочитанного он теряет способность спокойно размышлять. Возмущение и скорбь переполняют его. И он должен их высказать — во имя правды и справедливости, во имя достоинства народа чешского! В этом состоянии Ян Амос садится за письмо к Оксеншёрне. Он пишет не останавливаясь, как это бывает с ним в часы творческого озарения. В начале письма он напоминает Оксеншёрне его многочисленные обещания, и вот — все забыто, народ чешский брошен на произвол судьбы! Справедливо ли, что чехи, которые жертвовали собой, чтобы предостеречь и спасти всех других, пали и никто не протянет им руку помощи? Двадцать лет со дня изгнания, терпя бедствия, с горячей надеждой следили они за далекой звездой вольности, и теперь, едва замерцал ее бледный свет, она закатилась! Земля чешская остается в габсбургском рабстве, а ее лучшие сыновья обречены и дальше на скитания в чужих землях... Европа презрела справедливость. Погнавшись за покоем, она забыла о своих обещаниях, о чести, о долге...
Письмо написано и наутро отправлено. Вряд ли оно что-либо изменит. Надежда, что в Оксеншёрне может заговорить совесть, слишком слаба, но в любом случае он, Ян Амос Коменский, должен был сказать правду в лицо. Этого требовало его сердце, его честь.
Проходит время, и условия Вестфальского мира в главном для них, в том что касается Чехии, становятся известными братьям в Лешно. Глубокое уныние охватывает всю общину. У многих опускаются руки. Находятся и слабодушные — они готовы отступиться от установлений, которые строго соблюдались поколениями братьев, даже разорвать свою связь с общиной. Они устали жить без надежды, без будущего, в вечном изгнании.
В эти тяжелые дни многие люди приходят к Коменскому. И как это уже бывало, поддерживая их словом и делом, вселяя в них надежду и мужество, Ян Амос обретает силы, необходимые ему самому, чтобы преодолеть свои страдания и выстоять, — ведь на них всех лежит общая ответственность за жизнь будущих поколений. Ян Амос знает, какие могучие духовные силы заложены в человеке, и верит, что братья победят отчаяние. Он продолжает заботиться о школе, занимается с юношами, которые готовятся в университеты, посещает семьи нуждающихся. Он живет так, словно надежда на будущее не потеряна. На школьных советах и собраниях синода Ян Амос настойчиво выступает за укрепление дисциплины, пошатнувшейся от разочарования и сомнений, охвативших братьев. В это трудное время, говорит он, дисциплина особенно необходима, чтобы сохранить общину, которая в течение веков в дни горя и несчастий, преследовавших многострадальный народ чешский, была прибежищем, спасением, несла свет истины, защищала честь и достоинство людей, готовила детей к будущей жизни. Голос Коменского звучит твердо, но сильнее слова действует пример его поведения, обаяние и нравственная сила его личности, вызывающая стремление стать лучше, чище, мужественнее. Как важно, когда рядом живет человек, к которому тянется сердце, человек, уже одним тем, что он есть, не дающий угаснуть вере в людей, в жизнь, в лучшее будущее!