Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Блокадный опыт семьи позволяет респонденту почувствовать и утвердить свою «укорененность», право на исторический опыт и причастность к пространству города. Пребывание кого-то из родственников в блокадном городе интерпретируется как принадлежность семьи к сообществу «коренных ленинградцев», противопоставленному приезжим, «некоренным» или «деревенским». Подобное противопоставление крайне важно, поскольку значение блокады для города респонденты видят в изменении социального состава населения и облика города после войны. Трагический блокадный опыт семьи воспринимается как личный опыт следующего поколения[199]. Блокадные семейные рассказы формируют одну из идентичностей респондента, позволяющую ему соотносить себя с определенными группами и противопоставлять другим:

Информант: Так что, конечно, для тех, кто… для людей моего поколения, которые много общались с людьми старшего поколения, перенимали от них какой-то опыт, разумеется, тема эта возникала и возникает до сих пор. Вот. Как только, как только встречаются какие-то вот знакомые, предки кого были здесь, как только узнается, что человек коренной ленинградец, вот тогда обязательно как визитная карточки, как визитная карточка вот передается какое-то самое… самое… как символ (№ 0202003; Ж., 1951 г. р.)

Респонденты упоминают признаки, по которым происходит опознание «своих» — людей, чьи родители также пережили блокаду Ленинграда: привычка не выбрасывать «зачерствевший хлеб» (там же) или резать хлеб на сухари характерной формы:

Информант: Я сама не знала, пока мне отец моей подруги не объяснил, когда я ему сказала: «Дядя Арсик, вы также сухари режете, как и мы, а почему?», он говорит, а потому, что я блокадный ребенок. А почему? А как это связано? Ну, вот он мне и рассказал (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.)

Почти все респонденты указывают, где жили родственники в блокаду, иногда даже подробно описывают квартиру (в которой семья уже не живет):

Информант: А семья, в общем-то, и предки матери, и отца, они жили в Петербурге, тогда в Ленинграде, в Невском районе. И в блокаду здесь была практически вся семья моей мамы. <…> Значит, мать моей матери и все ее семейство, они жили в Невском районе, а родственники отца моей мамы, то есть деда по материнской линии, они жили на Лиговке (№ 0202002; м., 1969 г. р.).

Отмечается также, где похоронены умершие во время войны родственники. Для семейных рассказов характерно противопоставление «общих», официальных блокадных мемориалов (Пискаревское кладбище и другие) и могил родственников, которые выступают как «семейное место памяти», «личный» блокадный мемориал:

Информант: Там нет памятного знака, что вот неизвестная женщина времен блокады, но все мои родственники знают, абсолютно все, что вот там похоронена неизвестная женщина. Вот это, наверное, наша блокада что ли. Не только наше горе. Так сказать, просто бабушка и рядом вот кто-то еще. Вот. Вот, наверное, такая память у нас в семье останется в первую очередь (Там же).

Или:

Информант: Это вот был как музей. То есть семья в других музеях вот блокадных и военных не нуждалась (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.)

Блокадный опыт родителей оказывается значимой для окружающих характеристикой семьи респондента, когда он приезжает в другой город или страну:

Информант: А я когда тут была в Москве в прошлый раз, у хозяйки жила, она меня вдруг спросила, что вот, а вообще, ваша семья вот ленинградская, вот у вас в блокаду кто-то был? Я гордо сказала: «Да». Вот… Ну так я знаю (№ 0202001; ж., 1968 г. р.).

Интервьюируемым задавались вопросы, касавшиеся традиций семьи, контекста бытования семейных нарративов: отмечались ли даты снятия и прорыва блокады, в каких ситуациях возникали разговоры о жизни в блокаду, когда и что рассказывали детям. Хотя нормы коммуникации, принятые в семье, различаются в зависимости от отношений родственников, социального положения и прочее, существуют общие представления, актуальные для большинства современных горожан. Респонденты отмечают, что ребенку рассказывают о блокаде, когда он уже ходит в школу: «Потому что маленьким рассказывать, они ничего не понимают» (мужчина 1959 года рождения; интервью № 0202006). Внутри блокадной темы тоже существует градация «закрытости» информации: респонденты указывают, как правило, что наиболее травматические или интимные воспоминания родителей о блокаде они узнавали уже во взрослом возрасте:

Информант: Когда… когда я подросла, рассказы стали касаться и таких тем, которые ранее были запретными. Ну, например, например, иногда, когда разговоры шли о чистоте, о банях, о выживаемости и о приспособляемости, иногда всплывал разговор о насекомых, о вшах. <…> О том, как в банях мылись вместе мужчины и женщины. И было не до стеснений. Люди были настолько истощены, что было не до стыда, не до каких-то… каких-то посторонних мыслей. Ну и… вот история о тех, которые не верили пропаганде о том, что пропитания хватит, и запасали продукты, как только могли (№ 0202003; Ж., 1951 г. р.)

Подобных стратегий «распределения» знания о блокаде придерживаются респонденты, по их словам, и в разговорах со своими детьми и внуками:

Информант: Я думаю, на примере родственников. Чтоб для них это было понятнее. И потом совсем маленьким-то что говорить. Ну да, жили там твои бабушки-прабабушки так. Ну с возрастом уже можно что-то и рассказывать, как на самом деле было (курсив мой. — В.Б.). Постарше — не как сейчас Юра (восьмилетний внук информантки. — В.Б.) (№ 0202007, ж., 1949 г. р.).

Респонденты отмечают, что родители использовали блокадные образы и воспоминания в педагогических целях, акцентируя внимание ребенка на этических нормах или семейных традициях, идущих из блокадного времени. Вот, например, ответ одной из наших респонденток на вопрос о том, когда в ее семье заходили разговоры о блокаде:

Информант: Когда я своими вопросами или действиями провоцировала какие-то высказывания на эту тему, но чаще всего отец меня пытался воспитывать, на него что-нибудь вдруг наезжало, вот и он или в качестве морального примера приводил какие-то детали, или в качестве комментария к тому, допустим, почему у нас до сих пор режется на сухари квадратиками маленькими. Когда ребенок за столом капризничает и кричит: «А я вот не хочу вот такие вот сухарики, квадратненькие». «А ты знаешь откуда? А вот оттуда». Ну примерно вот так (№ 0202009; Ж., 1965 г. р.)

Такая семейная педагогика оказывалась, по-видимому, довольно действенной. Респонденты упоминают случаи «внутреннего» проживания блокадного и военного опыта ребенком в виде игры:

Информант: Была одна ситуация. Но она скорее комическая. Вот то есть… У меня была проблема в детстве: я плохо ела. Мама со мной дико боролась по этому поводу. И в конце концов мне это надоело, и я решила себе что-то такое себе придумать, какую-то игру некую, чтобы вот как бы… чтоб мама была довольна. И я себе придумала. То есть я воображала себе то, как я просто вот где-то на войне, либо во время блокады и это мои последние крохи. С тех пор я ем как бешеная (№ 0202005; Ж., 1965 г. р.).

«Педагогический потенциал» блокадного опыта (стереотип блокады/войны как эталонного времени подвига, на котором могут быть основаны воспитание терпения, мужества и других положительных качеств) использовался и официальной риторикой (один из респондентов вспоминает вопросы в школьном комитете комсомола: «выдержал ли бы, как бы ты поступил» и так далее).

вернуться

199

О восприятии семейной традиции как личных биографических обстоятельств см. статью П. Томпсона (Томпсон 20036: 110–145, особенно с. т).

65
{"b":"597023","o":1}