Интервьюер: Можно, люди рассказывают.
Информант: Рассказывают, да? Вши заедали! Белые, здоровые вши. И вот мы перед сном, потому что иначе и даже и глаз не сомкнуть, вот эта пикалка маленькая. Мы около стола раздеваемся, и холодно, и все равно это, бьем. И гниды, гниды, даже знаю, что такое гнида, маленькая такая, щелкнет. И вшей вот все это, набьем, набьем, потом одеваемся. Одеваемся, закутываемся и ложимся. А иначе — вот почесуха! Вот… Вот была у нас там еще, жила у бабы Дуни вот с этой деревни, куда мы ездили, ну видно, может, дальняя родственница, может, знакомая такая. Саня, ее звали. И эта Саня, она работала, по-моему, какая-то слюдовая фабрика какая-то была, что она говорила, со слюдой работаю. Вот. И вот это… ее, видно, потому что она еще вроде была посильней, поздоровей, ее взяли, я не знаю, как это, МПВО называется или как? В общем, убирали трупы. Я не знаю, как эти бригады назывались, и вот она говорила, что они брали этот багор, и как-то зацепляли, и волокли, потому что сами тоже еле-еле и, в общем… А куда они волокли, не знаю, видно, в какой-то пункт, и вот я только помню, что она приходила, и она плакала, и она не только плакала — она голосила, по-деревенски. И говорит, что: «Тетя Дуня, я не могу больше работать! Я пойду, как-нибудь, но пойду в деревню! Иначе я с ума сойду. Не могу». Вот она голосила-голосила, и все-таки она пошла. Как она доехала, я не знаю. Но потом, я помню, я уже не помню, это уже я, видно, взрослая была, и как-то я спросила у кого-то из знакомых… А-а-а, у нас в Тосно была мамина двоюродная сестра тоже с этого, с Сомино. Деревня Сомино или поселок Сомино. И вот эта бабушка Шура рассказала, что эта Санька-то, говорит, приехала туда в деревню, и все-таки она с ума сошла, и умерла. Вот все, помешательство у нее было, и она так умерла. На нее так подействовало. Вот. А потом, значит, что потом, вот потом, вот говорю, что приехал мой отчим. Потом его отправили на фронт. Мама стала уже ходить. Потом, значит, вот… Да, вот интересно вот еще что: что когда у нас были пайки, я даже не помню, кто ходил за хлебом, я-то уже не ходила. Последнее давали по сто двадцать пять грамм хлеба. И вот у нас у каждого своя паечка — садимся завтракать, обедать, ужинать. И все только один хлеб. Хлеб и вот эта водичка горячая. И вот этот хлебушка — вот он был… Вот сейчас скажу, вот как вот один кусочек (показывает). Вот такой, обычный кусочек. И вот на три раза мы его делили. А он, говорят, я-то раньше не знала, а говорят, что туда только не — и обойную муку и еще там чего-то, и он был поэтому тяжелый. Сейчас-то он, может быть, и легче, этот кусочек, может быть, и 50 грамм, а тогда я знаю, что один кусочек давали. И вот разделю на три — это вот обед, завтрак, ужин. И у нас был комод у бабушки Дуни, старинный комод, и вот у нас было, значит, одному один… одно место, маме одно место, бабе Дуне другое место. А чего там класть — кусочек. Садимся. Садимся, и плачу. Плачу, потому что, что, я сейчас съем. Вот начинаются уже слезы. Вот баба Дуня мне тихонечко дает кусочек. Плачет уже мама: «Баба Дуня, зачем ты ей даешь? Ты же помрешь!» Она… (плачет): «Ольга, ничего не даю, молчи!» Сидим и все трое плачем. А мне, протяни мне все, я все съем. И не знаю… мне… не знаю, мне чего-то не было и жаль никого. Вот я говорю, все, все притуплялись вот эти чувства. Не знаю: бомбежки — не было страшно. Уже голода не было страшно. Уже было все равно! Все равно. Умру и умру. Мне хотелось только есть, мне больше ничего не хотелось. И вот я помню, это, отчиму-то я и говорю: «Папа, а почему так все сразу — и бомбят, и голод, вот все сразу?» А он говорит: «Ну что ж, Таточка, так вот и бывает! И вот надо, говорит, как-то выжить в это время». А вот он, он все только говорил только о жизни, о жизни, о жизни.
Вот. А в конце войны-то он пришел к нам. Наверное, в апреле 45-го г0_ да, и сказал маме, что: «Оля, меня спасла с поля боя медсестра, я обязан ей жизнью. И у нее будет от меня ребенок». — Ну они же все коммунисты, все честные. — «И я должен вер… значит, к ней… с ней жить». Мама говорит: «Ну что ж, конечно, правильно. Там будет твой собственный ребенок, Таня тебе не родная. Спасибо тебе за то, что ты нам помогал, мы за тебя получали… вот…», — что она там, деньги за него получала или что. Давали потом нам всякие подарки, давали какие-то талоны. Вот я помню, ватник мне дали по этому талону, так как он доброволец, мы семья вот добровольца. Много так чего вот так в первую очередь давали вот именно… И вот она говорит: «Спасибо тебе за то, что вот мы… нам помогали за тебя. Конечно, иди, иди туда!» Ну вот. Потом вот он жил-то с той женщиной, так получилось, что тоже в Тосно, где мамина сестра двоюродная была, и потом жизнь у него не сложилась, и он приезжал к нам, он просил прощения, и мама его не пустила. Сказала: «Все, отрезанный ломоть». Потом он приезжал, уже мы уехали, в Купчино[94] жили, я уже замужем была, и вот говорили, что… Позвонили маме, что приезжал Василий Иваныч и сказал, что: «Не знаете ли, где адрес Ольге Константиновне, я должен попросить прощения, мне осталось немного жить». И соседи ему не дали адрес. Потому что мама сказала не давать. И так вот он и умер. И так… не простила мама — это тоже плохо. Мама не простила. Вот. Ну а потом, значит, что потом вот в марте слегла баба Дуня. Слегла и уже не вставала. Тогда вот, помню, нам чего-то давали уже, давали по карточкам селедку. Вот она говорит: «Ольга, я хочу селедку!» Мама говорит: «Тебе нельзя». Она говорит: «Дай мне кусочек. Я умру. Я умираю. Не откажи мне в этом». И вот тоже плакали. Мама дала ей селедки. Бабушка ела, а мы плакали. А у меня мысли были: «Ой, ты умрешь, а у тебя же там пайки хлеба», — она уже не ела. А я думала только о хле… Ой… (Плачет.) Простить не могу всю жизнь! А я сразу думаю: «О, она умрет, а там у нее хлеб лежит» (Плачет.) И потом вот она поела, и утром, значит, у нее начались судороги, и вот, помню, мама стала перед ней на колени, говорит: тетя Дуня, не умирай! Ты ж у меня, говорит, вторая мама! А смотрю, у нее вот так руки начали, и мама говорит: «Иди, Таточка, иди, иди отсюда!». И я пошла на кухню. И вот… и вот на кухне я уже расплакалась. Я поняла, что баба Дуня действительно помирает, и очень-очень плакала. А потом мама говорит: «Иди, все уже». И первым долгом, конечно, она сказала: «Иди, ешь хлеб». (Плачет.) И вот мы стали вот поминать ее, хлеб ели. И вот бабу Дуню мама завернула в простынь, зашила. Поставила три табуреточки, я не знаю, как она там вынесла, кто вынес, — не знаю, не помню. Баба Дуня у нас на этих табуретках лежала несколько дней, что мама не могла ее никуда подевать. А потом мама пошла к дворнику, сказала дворничихе, и дворничиха ее… тоже вот, наверное, этим багром, наверное, и вынесли. Я не знаю, я не видала. Мама ей дала такую… такая деревенская шуба, там меховая такая. Она вот, помню: «На, — говорит, — тебе за это шубу». И тоже, где похоронена, не знаем. И вот я уже была замужем… вот однажды, мы шли тоже по каналу Грибоедова, так я проезжаю, я никогда туда не хожу. Мы проезжаем… а вот тут, не помню, с мужем как-то мы пошли летом. Я говорю, давай зайдем, я тебе покажу, где я жила. Мы недалеко были. Встречали белые ночи. И вот, значит, я пришла, и вот, говорю, вот это окошко, все. И опять со мной… мне было очень, очень плохо. А потом мне приснился сон. И такой интересный сон, что я смотрю вот, у нее на четвертом этаже последние были окошки. Гляжу, что душа болит, вот болит, что там мы жили, там бабушка. И смотрю, ее окна нет. Небо, вот все, и вот так вот отходит — и небо! Вот и увидела я это небо, и больше мне не стало мне ничего сниться. А до этого я еще… да вот, я там еще тоже побывала! Я училась… я работала на заводе, училась в техникуме, и уже было двое детей, но, видимо, как сказать, слишком много, мне было очень тяжело, большая нагрузка на меня, и вот одно время начала мне вот эта сниться квартира, квартира. Думаю, надо мне съездить. И вот я поехала туда, и открыли мне дверь. И вот приехала эта с эвакуации, была жива вот эта Алла Ива… Алла… даже не знаю, как ее, Алла Ивановна… Алла Павловна! Вот дочка этого статского советника, где моя бабушка гувернанткой работала. Там, значит, у нее была Алла и старший сын Марк. И бабушка вот их поднимала. И вот Алла Павловна, значит, увидела меня, узнала меня, и вот она по всей квартире меня… Я сказала: «Алла Пална, мне снится эта квартира!» Она провела и провела к этим B<…>м[95]. В<…>вы[96] уже жили в комнате, где была Фаина Викторовна, а там была маленькая у них комната. Конечно, Лидия Ивановна меня встретила очень плохо. Она не разговаривала, она от меня отвернулась: ну мы же съели, все вещи у нее. Это… я все понимаю, я виновата, чего ж говорить. Вот. И провела меня в эту комнату, где, значит, там уже жила одна женщина, и тоже я, как на подоконник легла, и так чуть живая оттуда вышла. Ой, что-то еще хотела сказать… интересное… (Небольшая пауза.) Да… Ну ладно, может быть, потом вспомню. Надо же… Забыла, что-то очень интересное хотела сказать. Ну вот, вот я тут побывала и потом приехала к маме, сказала — ну вот на Васильевский остров — говорю: «Мама, вот я была у бабы Дуни». — «Зачем?! Зачем ты туда ездишь?» Нам, говорит, уже назад никогда нельзя возвращаться, тем более в такое горе. Она даже меня и поругала. Ну вот. Ну, может быть, действительно, что больше некуда было. А вот я хотела рассказать про эту Аллу Павловну. А до войны-то вот меня-то одна бабушка возила, то сюда, то на Васильевский, то на канал Грибоедова. И вот эта Алла Павловна была… я даже не знаю, она очень странный была человек. Она игнорировала всех мужчин. У нее никого… она, замуж она не вышла. Она курила сигареты длинные, вечно у нее был маникюр, такие длинные; стоял рояль, очень большой рояль, и белая шкура белого медведя, вот, это ее комната была. И была изразцовая печка, и вот очень хорошо помню, была такая игрушка, маленькая собачка и… такая, как это… ну как спиралька, и на спиральке муха была, и эта муха вечно эта тряслась. Вот это я помню. И вот я должна была каждое утро к ней прийти. Она всю ночь почему-то не спала, и засыпала она часа в четыре, там я не знаю, может, в полчетвертого она засыпала. И вот баба Дуня мне всегда говорила: «Ну ладно, — она работала в аптеке, баба Дуня моя. — Пойдешь утром, разбуди Аллу Павловну!» Сейчас я уже не помню — в девять, десять, не знаю, когда, но я приходила ее будить. Прихожу: «Можно, Алла Павловна?» Она: «Татка, заходи!» Я зайду. Вставала у ее… вот около этой изразцовой печки и начинала ей рассказывать стихотворение. И вот помню, у этой Лидочки, что был Вовочка Б<…>[97], у нее была пластинка — выступала… ну, наверное, тогда еще не было Рины Зеленой[98], но кто-то детским голосом говорил. И я изучала эту пластинку, и я изучила до того, что я приходила к Алле Палне и имитировала тот… я говорила детским голосом и говорю до сих пор, могу говорить. Вот, вот, допустим (говорит детским голоском): «Знают нашего соседа все ребята со двора…» Вот. Начинала говорить, и вот сама слышала, и вот начинала будить Аллу Павловну. И вот она: «Татка! Расскажи мне „Снегиря“! Татка! Расскажи мне вот это!» И я рассказываю, и она пробуждается (Смех). Барыня. Вот тогда-то они были, барыни. Ну еще бы! Статский советник там, они же, действительно, жили очень хорошо. Вот. И я ее вот так вот будила. И вот, подойдет ко мне, ущипнет: «Мяу! Ну иди домой!» Это вот она такая избалованная была. И я, значит, шла к себе, уже к бабушке в комнату. И вот эта вот Алла Павловна-то, вот она меня тогда и встретила: «Татка, это ты?! Расскажи, как ты живешь?» Я говорю: «Вот я замужем». — «Дети есть?» Я говорю: «Да». — «Сколько?» Я говорю: «Двое». — «С ума сошла!» (Смех.) — «Зачем тебе это надо?! Дети! Двое! Ты работаешь?» — «Да. На заводе Котлякова». Она: «На заводе! — ой, это все она уже, все. — И, значит, на заводе, двое детей! И еще и в техникуме учишься?! Ой, ой!» В общем, все. «Идем, Татка, я тебя проведу, проведу», — вот и водила по всем комнатам, и сама уже прямо как ошалела от того, что я из какого-то мира пришла. И работаю, и училась, у меня двое детей, да, в общем… «Заходи, заходи к нам! Заходи ко мне! Я тебя люблю, я тебя помню!» Но, естественно, больше я туда никогда не пришла. Думаю, хватит мне, что чуть не умерла. Но душа просила. Душа просила… дать дань. Вот, может быть, это и бабушка просила, может, это вот, все вот это вот, тяжелое, просило, чтобы я вернулась. Не знаю. Но, видно, Господь тянул, что, сходи, поклонись, поплачь, может быть, так надо. Люди ходят ведь на могилки каждый год, а то и сколько, отдают дань умершим, а у нас никого не было. Ну хоть в квартиру сходила. Ну вот, а потом, значит вот, после бабушкиной смерти, так как мама была прописана вот на Васильевском острове, 19-я линия, говорит: «Таня, поехали домой!» Поехали. Вот на санках мы с ней стали перевозить — вот, швейная машинка от бабушки осталась, комод мы тогда там взяли, ее старый комод, теперь уже его и нет, и была перина — вот все, что мы взяли. Там вот потом нам писали письма. Вот там была такая старенькая Наталья Александровна, старая женщина, все говорила, что, Леля, тут, значит, остался в коридоре Евдокии Павловны шкаф, что забери. Ну а шкаф такой здоровый, большой-большой шкаф, широкий, большой. А у нас комната на Васильевском острове была маленькая, 14 метров, нам его и некуда и поставить. И мама почему-то, я не знаю, почему, но мама не отвечала. Она прислала ей несколько открыток, мама не отвечала. Не знаю, почему. То ли она не хотела вообще уже знаться с этой квартирой… Но так мы больше не писали, не ездили и ничего. Ну вот, все мое богатство осталось вот это. И напоминает войну, и люблю я эту машинку, и шью до сих пор. Вот. А потом, значит вот, прорвали блокаду, тоже очень интересно. Это мы… Да! Вот еще что! Мы приехали, значит, мы приехали домой в 42-м году. Значит вот, после смерти бабушки. И мама меня записала в школу, вот 14-й линии была, забыла номер-то школы. Четырнадцатая? Ой, забыла… Вторая! Номер вторая на 14-й линии. И вот у нас там было такое… как мы целый день там были. Вот утром идем, там завтракаем, обедаем, там тихий час у нас был, помню, мама покрывало давала на кровать, и вечером домой можно было. И я не знаю, каким образом, то ли это, может, выходной день, или как — я не знаю. Нам ведь выдавали сначала стандартные карточки, выписывали. Это просто такая маленькая карточка выписывается. Эту карточку мы сдавали в ЖАКТ, по-моему, и нам сдавали уже продуктовые карточки, как бы обмен такой был — продуктовые карточки. И прыгала-бегала, и я эти карточки потеряла, мамину, и мою… И вот я пришла в школу, и ребятам помертвевшим голосом говорю… Я не знаю, вот, учительнице сказала, я помню, была Уткина, а как зовут даже… Тамара… Тамара Ивановна Уткина…