— Что ты имеешь в виду?
— Нам помогают горские племена. Они захватывают караваны с оружием и провиантом, они убивают тех, кто осмеливается выйти за стены укреплений. Нам помогает и море, повелитель. Оно разбивает их корабли. Аллах всемогущ, он на стороне правоверных.
— Что ещё доносят тебе, мой везир?
— Тот, кто подло изменил нам, кто предал твоё высокое доверие, бывший господарь Кантемир поражён неизлечимой болезнью, несомненно, по воле Аллаха. Его дочь, которая понесла от царя и которую прочили ему в новые жёны, скинула плод, ибо Аллах карает и предателя, и семя его.
— Это отрадная весть, — заметил султан. Но, странное дело, неожиданно что-то похожее на грусть царапнуло его изнутри.
Они были ровесники — он и Кантемир. Водворившись в Эски Сарае, с этой своей султанской вершины он не терял из виду князя Дмитрия. В тот год — год его величайшего торжества — им исполнилось по тридцать лет. Оба были любознательны, оба поклонялись Книге. Султанская библиотека стала их общим ристалищем: тогда Ахмед был ещё доступен.
Но мало-помалу он стал обрастать жёсткой коркой властелина и отдаляться, отдаляться, отдаляться. Ворота Баб-и-Хумаюн, ведшие во дворец, Высочайшие, державные врата, наконец затворились. И князь Кантемир стал просто одним из обитателей квартала Фанар, а его незаурядность — достоянием близких и некоторого числа просвещённых греков и турок.
«В будущем году, а до него уж рукой подать, — нам обоим исполнится по пятьдесят. Похоже, Кантемир покинет этот мир, а я буду царствовать, пребывая всё на той же вершине, которая с каждым годом становится всё более недосягаемой для простых смертных, и не только для них. Но сколько же отмерил мне Всевышний?» — вдруг, словно вспышка, озарил его вопрос. Ещё ни разу мысль о смерти не возникала в нём, не могла возникнуть, ибо, как все владыки, он казался себе бессмертным. И вот только сейчас, когда везир упомянул о смертельной болезни его почти что наперсника, чью талантливость он некогда не только признавал, но и почитал, призрак бессмертия мгновенно отлетел. И Ахмед вдруг почувствовал не то чтобы усталость, а тщету всего, о чём докладывал ему везир.
— Я доволен тобой, мой везир, — произнёс он. — Я всецело доверяю тебе. Поступай как находишь нужным в делах государственных.
Дамад-паша склонился перед султаном. Не так низко, как предписывал придворный этикет, но достаточно почтительно. Его повелитель последнее время не обнаруживал рвения к течению государственных дел. Но сегодня с ним сотворилось что-то странное: он отпустил его непривычно рано, не дослушав доклада... А потом эта формула полного доверия...
Несколько смущённый, везир удалился, пятясь, как было положено от века: владыка вселенной не может быть оскорблён видом спины — чьей бы то ни было: от везира до простолюдина, от иностранного министра до женщины, владычицы ласк. Лишь тот, кто был равен ему по высоте положения — король ли, шах либо иной монарх, — мог повернуться к нему спиной.
А султан Ахмед по-прежнему думал о Кантемире. Воспоминания о далёких днях их юности поднялись из самых глубин памяти и растревожили его. Он принуждён был признать — ещё тогда, — что этот его подданный и сын подданного, вдобавок ко всему не переменивший веры на истинную, был быстр умом, остёр и мудр мудростью старца. Он знал Коран так же хорошо, как священную книгу христиан — Библию. Он был знаком с сочинениями арабских мудрецов, равно и великих греков, таких как Аристотель, Платон, Сократ. Его имя значилось на нескольких книгах — переписчики и миниатюристы размножили их для важных особ: везира, шейх-уль-ислама, рейс-эфенди... И вот он препоручает себя тому, кто принимает души мудрецов.
Ахмед счёл эти воспоминания недостойными султана султанов, ибо только тот, кто умеет управлять собой, достоин управлять другими — так утверждал превосходнейший Абу-Бакр, прозванный Ибн-Баджа, чьё наследие передавали друг другу арабские философы из века в век.
Он дёрнул шнур, и дворец огласил мелодичный звон.
На пороге возник глава чёрных евнухов Харанджи Бешир-ага, или просто Бешир.
— Что прикажет владыка вселенной?
— Пусть войдёт мой поэт Недим[116]. Я хочу услышать его новые касыды и газели.
— Повинуюсь, мой властелин. Позволь прежде доложить тебе, что халиф Дамаска прислал в твой гарем истинную газель пятнадцати лет; если повелишь сорвать цветок невинности, я приготовлю её, умащу аравийскими благовониями и наставлю.
Ахмед поморщился. Цветок невинности? Нужны усилия, чтобы сорвать его, а он сейчас не расположен. Удовольствие же сомнительно. Они пугливы, неумелы и угловаты, эти девственницы. Единственное, что его ещё пленяло в них, — это свежесть, чистота и нетронутость. Но последний раз ему пришлось повозиться, и он не испытал ничего, кроме досады. «Мне больно, о великий!»— стонала она и залила его слезами и кровью.
— Ладно, ты мне её покажешь, Бешир. Потом. Всю эту неделю наш мудрый врач Нух-эфенди предписал мне воздержание.
— Повинуюсь, мой властелин. Я пошлю тебе Недима. Он в библиотеке.
Ахмед Недим был официально провозглашён придворным поэтом правления своего царственного тёзки. Султан обладал недюжинным вкусом и выделил его из сонма воспевателей, ибо Недим был воистину талантлив. Он получал немалое жалование и щедрые подарки, услаждая слух султана своими творениями. У него было множество поклонников, считавших, что он превзошёл своего знаменитого предшественника и учителя Юсуфа Наби[117] и его стихи — вершина «эпохи тюльпанов» — эпохи султана Ахмеда III.
Недим вошёл смело, поклонился несколько небрежно.
— Ты звал меня, о могущественный хюнкар. Но прежде я почувствовал трепет как предвестие твоего зова. И посвятил тебе касыду. Тебе и твоему созданию — загородному дворцу, которому нет равных в подлунном мире...
— Слишком сладкие похвалы вызывают горечь, — прервал его султан. — Что ты знаешь о подлунном мире, мой поэт, ты, родившийся в Стамбуле, и твой отец, достойный кади-судья, Садабад действительно хорош, но в подлунном мире есть истинные жемчужины, вызывающие восторг народов и песнопения поэтов.
— Подлунный мир открыт моему взору из книг твоей библиотеки, о хюнкар моего вдохновения. А Садабад я вижу воочию.
— Ну ладно, ладно, — ворчливо произнёс султан. — Ты остёр на язык, я знаю. Читай же то, что ты сочинил, и порадуй меня мелодией твоих строф.
Недим обладал великолепной памятью. Прямо глядя в глаза своему повелителю, он стал читать:
Взгляни: вот новость наших дней, вот дивный Садабад!
Расцвёл Стамбул, и всякий в нём моложе стал стократ.
О небо, будь самим собой, о солнце, не солги.
Вот рай! И с ним какой другой в один поставишь ряд?
Здесь отзывается гора созвучием цветным
На стон влюблённый соловья, на страсть его рулад..,
А вот Серебряный канал. Кто в лодку сядет здесь,
Тот доплывёт, как говорят, до самых райских врат..,
О повелитель всей земли! Благодарю тебя:
Я — в Садабаде, чтоб внести в венец его свой вклад.
Тюльпаны молятся без слов: когда пройдёт Хюнкар,
Пускай коснётся их голов его златой наряд.
О повелитель всей земли! Благодарю тебя:
Как ныне вижу Садабад, весь блеск его аркад..,
Ликуй, идёшь ли в Садабад, к морским ли берегам,
А горе пусть идёт к врагам, к любому — наугад...
Позволь твой пышный трон воспеть. Да будут же и впредь
Всяк царь подвластен львам твоим, покорен всяк булат!