Мой коллега выкопал «бабу», привез ее в Москву и передал мне, а я в Союз писателей. «Баба» оказалась на редкость выразительной. Сделана она была в VI—VII веках нашей эры. Черты лица явно тюркские. Это — женщина с задумчивым, печальным лицом, скромная, спокойная. В правой руке ее — нечто напоминающее круглый сосуд, но скорее — плод граната, который на всем Востоке является символом вечной цикличности, взаимосвязанности и взаимоперехода жизни и смерти. Скульптор, изваявший ее около полутора тысяч лет назад, был подлинным художником.
Мы установили статую на могиле Хлебникова. Здесь находится она под надежной охраной и достойно венчает могилу поэта. Здесь же погребены Петр Митурич, Вера Хлебникова, мать Хлебниковых — Екатерина Алексеевна. Круг замкнулся.
СТАТУЭТКА ИЗ ТАНАГРЫ
На вокзале, едва соскочив с подножки вагона, я увидел Адриана и Галку. Но где же Помонис? Я тщетно искал глазами его высокую сильную фигуру, облаченную в неизменный коричневый пиджак с неизменным же кокетливым цветком в петлице.
По лицам ребят я еще до всяких объяснений понял, что случилось что-то очень тяжелое, непоправимое.
— У профессора несколько месяцев назад был инсульт, — тихо сказал Адриан, отвечая на мой немой вопрос. Потом, прищурив свои слегка выпуклые добрые глаза, он, глядя куда-то поверх меня, продолжил: — Врачи говорят — физически он поправился. Но произошло что-то ужасное: знаете, что в жизни каждого человека может быть… Мы часто убегаем от страха и обычно вполне успешно. От страха смерти, от страха бессилия старости, от страха потерять близких. Но бывает, что человека нагоняет страх, и тогда ему худо. Так вот, профессора нагнал этот страх. Врачи говорят, что, если он сам этого не преодолеет, никакая медицина не поможет. Он почти не встает и давно уже нигде не был.
Прежде чем я, ошарашенный этим известием, успел хоть что-нибудь произнести, Галка, сейчас больше чем когда-либо похожая на взъерошенную птицу, тихо обронила:
— Профессор сказал, что, когда вы поработаете в музее, он примет вас у себя.
— Зачем же в музей, — решительно сказал я, — поехали прямо к профессору.
По дороге я машинально спросил:
— А где Николай?
В ответ Адриан только зло пожал плечами, и я понял, что по крайней мере сейчас лучше не продолжать разговор на эту тему. Впрочем, я мог бы и сам догадаться, что вряд ли найду его возле Помониса, ведь все к этому шло.
Когда мы вылезли из машины, Адриан своим ключом открыл входную дверь, и ребята, ступая на цыпочках дошли до передней и тут же тихо ушли, оставив меня одного. Я стоял в маленькой лоджии со стеклянными стенами, покрытыми вьющимися растениями, и стеклянной же дверью, сквозь которую был виден кабинет. Я шагнул было вперед. Сердце сжалось. Помонис был здесь, совсем рядом, но какая-то невидимая сила властно остановила меня. Я беспомощно глядел на него. Я не мог понять, дремлет он или думает о чем-то, и не решался нарушить его покой. Я много раз бывал в этом кабинете. Я знал его не хуже самого Помониса. Большая с низковатым потолком комната своим окном, занимавшим всю стену, выходила прямо на море. Блики, отражавшиеся от набегавших волн, скользили по высоким темным книжным шкафам, по столу, на котором в беспорядке валялись трубки, географические карты, какие-то фолианты, панцирь слоновой черепахи, морской бинокль, античный бронзовый светильник, тетради, секстант и множество всякой всячины.
Все было таким же, как всегда. Все. Все. Другим стал Помонис. Он сидел совершенно неподвижно, закрыв глаза с набрякшими коричневыми веками, уронив большие руки на подлокотники плетеного кресла, с сиденьем, слегка опущенным к спинке. В таком кресле удобно сидеть, но встать из него трудно. Ноги профессора были заботливо укутаны клетчатым шерстяным пледом. Под головой — зеленая бархатная подушечка. Лицо его, исхлестанное временем и непогодой, несмотря на многомесячную болезнь, не потеряло загара. Особенно выделялись три глубокие вертикальные морщины — одна, идущая от переносицы вверх по крутому лбу, и две возле углов рта. Заключенное между этим трехсвечником лицо его с твердыми и резкими чертами заметно отличалось от морщинистой шеи и уже размытых очертаний щек. Седые волосы его пышной шевелюры не были мертвы, они блестели и отливали голубизной. Профессор сидел совершенно неподвижно, но не трудно было понять, что как раз не в этом его суть, его естество. Так неподвижно лежащий клинок в самой своей форме, остроте заточенного лезвия, стали, из которой он сделан, несет свое предназначение, он создан для быстрого и сильного удара, а не для покоя.
Профессор приоткрыл глаза и стал всматриваться в большие волны, пена от которых заливала вспыхивающую прибрежную гальку. Краем глаза он увидел меня, но никак на это не реагировал. Разве что беспомощно и беспорядочно задвигались пальцы. Я знал совсем другие их движения — точные, уверенные. Этими пальцами умел он, пользуясь иглой и крошечными кисточками, с ювелирной точностью снять накипь тысячелетий с древней статуэтки, нисколько не повредив ее хрупкой поверхности. А сейчас эти движения напоминали походку недавно ослепшего человека.
Когда Помонис увидел стоящего в лоджии друга, он подумал: «Приехал сразу, старина. Ну и что ж… Это хорошо… но я не могу даже ради него менять свой распорядок. А потом, что я ему скажу? Все давно уже сказано…»
Он снова стал смотреть на волны, и твердые бледные губы его искривились в подобие презрительной усмешки. Он думал: «Вот она, пресловутая реальность бытия, со всей ее нелепостью и иллюзорностью. Судя по высоте волн, на море шторм, а я не слышу даже слабого шума прибоя! Ухищрениями софистики все можно объяснить, можно, конечно, и это — но зачем?.. Очевидность факта, во всей его незамутненной ясности, лишь подчеркивает нелепость видимой реальности. Насколько ярче, логичнее, истинно реальнее уже пройденные пути. Достаточно только сдвига во времени, неизмеримо более легкого, чем в пространстве, и все становится на свои места».
Длинные, еще сильные пальцы профессора застыли на подлокотниках кресла, и весь он, нахохлившись, склонив набок большую седую голову, снова стал неподвижным. В мозгу его с ненавязчивой, но совершенной ясностью, возникали воспоминания…
Вот он — девятнадцатилетний элегантный юноша, единственный сын и наследник богатого землевладельца, после окончания лицея приехал впервые в Рим. Немного он еще видел на свете, но уже пресыщен, как легко пресыщаются люди со скользящим, поверхностным видением. Со скукой, в которой нет ничего наигранного, бродит он по каменному полу Пантеона с его темно-красными и серыми кругами и квадратами. От пола приятно тянет холодком, икры слегка покалывает. Многоголосый и разноязычный гул, исходящий от бесчисленных групп туристов, действует усыпляюще. Юноша на минуту оживляется, когда широкий и яркий солнечный луч, свободно пройдя через круглое девятиметровое отверстие огромного купола и постепенно перемещаясь по стенам, падает на старинную входную дверь.
В этом широком луче, в этом потоке света вдруг ожила и засияла золотистыми блестками невидимая до того пыль. Присутствие ее раньше ощущалось только сладковатым душным запахом.
Юноша смотрит на часы и усмехается:
— Да, ровно 12 часов. Древние умели строить. Впрочем, что это? Пустяк, игрушка, детский фокус. Современные часы более точны и куда как удобнее.
Расправившись так со строителями Пантеона, юноша со скучающим видом еще раз окидывает взглядом огромные мраморные серые и желтоватые гробницы. Это гробницы королей Италии. Роскошные сооружения, покрытые гирляндами цветов и причудливыми резными изображениями. Рассеянно читал он начертанные золотыми буквами пышные титулы. Как торжественно звучали, например, «падре делла патриа» — «отец отечества». Это гробница Виктора-Эммануила. Венценосные владельцы этих титулов и после смерти высоко вознесены над простыми смертными. Вдруг юноша вспоминает: еще в лицейском учебнике читал он, что в Пантеоне похоронен Рафаэль. Где же его гробница? Подняв голову, юноша тщательно, метр за метром, оглядывает стены Пантеона. Нет. Нигде нет могилы Рафаэля. Смущенный и обескураженный, он обращается к служителю. Маленький подвижной итальянец, в живописной форме смотрителя королевских музеев, молча подводит его к одной из стен и останавливается у прямоугольного каменного ящика, стоящего в неглубокой нише возле самого пола.