— Понимаешь, я один с четырьмя бабами, и все мною недовольны. Спаси меня, Борисочка, останься...
— У меня нет простыней, — сказала Ел<изавета> Мор<ицовна>.
Жаль мне его было, и вспомнил я... “добре быть единому”.
* * *
Пока был Бунин, говорили о Юшкевиче. И все втроем мы недоумевали, как так с женой, бабушкой и детьми, с багажом, в Америку в первом классе туда и обратно... Ведь это 20 000 — 30 000 фр<анков> minimum. Кто дал эти деньги? Зачем? И думается всем троим, что это была командировка — ездил продавать и предавать... Жидовский подгорьковец... Скверно. Не выкрутится Россия. Единственную правду сказал кто-то из евреев, что и “еврейский вопрос — это русский вопрос”. Для меня лично ясно, что где евреи у власти, там интернационализм на пороге.
* * *
Горько жаловался мне Куприн на Набиркина — этот друг Эли Василевского поставил Куприна как редактора в глупое положение — сотрудники ничего не получают... Святой наивный старичок Чириков сидит без гроша и картошку кушает... Ему как милость обещано послать 75 фр<анков>, т. е. то, что мне на четыре дня maximum хватает...
И вот милый Куприн написал письмо в редакцию обо всех деяниях издателя “Отечества” Набиркина (говорит, что он татарин и наездник) <...>
Зачем?
2 июля, суббота
...вчера Куприн, о чем я забыл, вкричал мне в уши, что сегодня два дурака — американец Демпси и француз Карпантье — будут разбивать друг другу морды — буквально, и за это один получит два миллиона, а другой три миллиона франков... Мне на это наплевать... <...>
После вчерашнего “пьянства” с Куприным утром я почувствовал себя плохо и сел на диету. Ни одного biére — пива — только молоко, eau mineral[64*] и к вечеру уже легче.
Я выпил вчера очень немного вина, и когда Куприн у себя предложил еще пивка, я ответил:
— С удовольствием.
— Знаю, какое тебе удовольствие — как собаке уксус...
Это верно.
Я грешен всеми грехами, но не пьянством»[359].
Прервем ненадолго чтение. Борис Лазаревский стал тенью прежних «манычар» и порой развлекал Куприна, имитируя собачий лай или крик петуха. Елизавета Морицовна ему обрадовалась: зная, что он «не грешен пьянством», спокойно отпускала с ним мужа, отдавая десятки распоряжений: что Александр Иванович должен надеть, какое и когда выпить лекарство. Куприн и Лазаревский вместе переживали шокирующие летние вести из России, читали о неурожае и голоде, о создании Всероссийского комитета помощи голодающим (Помгола), о членстве в нем Горького. Лазаревский записал в дневнике:
«Это самое страшное, что я прочел о голоде.
Это значит, что не будет сделано и половины того, что могло бы быть сделано...
Это значит: дилетантство с истерикой там, где должна быть великая и спешная работа...
Это самая тяжелая страница истории начала XX века. Позорная и жестокая.
Дай Бог, чтобы я ошибался!»[360]
Куприн же в эти дни публично отрекся от Горького. Сначала он назвал его «обезьяной Ленина, его приживальщиком и подголоском, лакеем, копирующим барина» («Помогите дорезать», 1921). Затем будто прозрел: «...Горький... хоронит заранее сам себя под завтрашними обломками большевизма. Он никогда не знал, что в сущности большевикам он не был ни нужен, ни полезен, как слишком большой писатель и как чересчур маленький человек. Им незримо руководили для внешних балаганных эффектов. Большевики вовлекли его в громадный, скандальный кутеж и вот, перебив под конец зеркала и посуду, уходят потихоньку, оставляя тщеславного дурака платить по неслыханному, вовеки неоплатимому счету» («Третья стража», 1921). Тем же летом 1921 года у Куприна отпали последние сомнения в правильности бегства из Гатчины. Он услышал о гибели от цинги Александра Блока и расстреле чекистами Николая Гумилёва. С обоими он работал во «Всемирной литературе», помнил, как оба искренне пытались включиться в советское культурное строительство...
Наверное, собственное шаткое положение виделось теперь Александру Ивановичу более чем нормальным. Даже тогда, когда приходилось из-за безденежья ходить в лес Сен-Клу собирать каштаны и потом их жарить. Урывая часть из собственных скудных средств, он бегал отправлять продуктовые посылки в Россию тем, чьи адреса знал. Жена Александра Грина вспоминала, как их выручила такая посылка. «Это никто как Куприн мог лично мне ее адресовать и подумать обо мне, — почти плакал Грин. — Друг настоящий!»[361]
Однако вернемся к дневнику Лазаревского:
«10 сентября, суббота
Пишу “краденой” ручкой stilo, вчера, отправляя заказные письма, я нашел ее на почте, спросил одного, другого, не его ли.
— Mais non[65*]...
И пришлось взять ее себе. Спасибо! А кому — не знаю. Писателю годится. <...> И только начал я писать, как вошел Куприн. Я всегда ему радуюсь... Получил с Дальнего Востока 3000 фр<анков>, из них нужно отдать полторы. Сегодня у него лично было только 200 фр<анков>. Позвал меня скромно, скромно, франков на 5 пообедать. Предварительно хорошо поговорили.
И все он еще удивлялся, как это я пишу с удовольствием.
— Точно вкусную закуску ем, — ответил я.
— Отчего же я не могу писать?
— Не знаю. Но мне кажется...
Этого я ему не сказал (следует версия о причинах интимного характера. — В. М.). Показывал я ему еще в Батуме печатавшиеся о нем статьи — я был тогда убежден, что его красноеврейцы расстреляют, и мы никогда не увидимся...
Пошли завтракать в ресторан M-lle Gaby[66*]. Куприн назвал ее киргизочкой и это верно.
И мне было приятно, что он ее видит.
Говорили о многом и здесь, когда вышли на улицу по направлению к Итальянскому бульвару.
Вспоминали Чеховых. Я не ошибся. У Куприна был легкий роман с Марией Павловной. Не позволила себя поцеловать, а когда он уезжал и соединился по телефону — М. П. сказала:
— Жалею, что не позволила поцеловать...
Это одно из лучших его воспоминаний.
И еще очень он обрадовался, когда Чехов сказал ему:
— Вы хорошо сидите на лошади.
И сам признался:
— Это для меня высшая похвала.
Рассказывал, как Бунин хотел жениться на даме Карзинкина... т. е. на М-le Карзинкиной.
Убеждал ее, что сделает женой знаменитости, а она отвечала, что может любить человека, а не его знаменитость. И изыде посрамлен...
А когда был его 25-летний юбилей, эта дама не пришла, а прислала ему в подарок 30 000 рублей, — и он взял.
Взял бы, вероятно, и я.
К моему удивлению, Куприн отказался идти в бордель. Не ручался за себя.
Мог все деньги раздать, а нужно было домой привезти.
* * *
Еще у меня, глядя на портрет Зины, Куприн сказал:
— Милая девочка!
Спасибо ему, милому.
Я не знаю женской жизни страшнее Зининой, то, что пережила ее мать — пустяки в сравнении. <...>
* * *
Дошли до аудифона. Куприн упирался. Я его усадил и поставил № 390 — Смерть Годунова — Шаляпин. Слушал и лицо его делалось все серьезнее и краснел... Кончилось:
— Замечательно!
А еще за 5 минут раньше упорствовал и говорил:
— Я музыки не люблю. <...>.
Отправились в Зоологический сад, кормили медведей... Наконец, оба утомились, сели в трамвай и уехали на Concord...
Говорили о пассажирках...
Куприну не нравятся француженки.
— Ни одного человеческого лица...
А мне нравятся. <...>.
Хотели мы почистить ботинки, но у Куприна они были рваные, и он постеснялся...