Но для того, чтобы решиться на такой шаг, нужно быть человеком высокой честности. Основываясь на этом, я и строю свои обвинения.
Я обвиняю гражданина Куприна в том, что он — честный человек!..
Но для того, чтобы решиться на такой шаг, нужно быть истинным революционером: не бояться правды и выше всего ставить благо народа. Основываясь на этом, заявляю:
Я обвиняю гражданина Куприна в том, что он — друг народа и правды!
ЛЕГКОСТЬ ФЕВРАЛЬСКОГО ПЕРЕВОРОТА — ДЕЛО РУК А. И. КУПРИНА
Товарищи-судьи, миллион читателей “Красной газеты”! В мирное время, до этой проклятой войны, книга Куприна, само собой разумеется, проникнуть в казарму не могла. Лишь очень немногие — единицы среди десятков тысяч: вольноопределяющиеся, писаря, унтера, чины учебных команд и вообще “штыки”, находящиеся по сравнению с массой на привилегированном положении, могли ознакомиться с нею. Но и то — вне казарменных стен!
Пришла проклятая война и все полетело вверх тормашками.
Стояли казармы, как они и прежде стояли, свирепствовали офицеры, как они и прежде свирепствовали, но солдат (“штыков”) не было. Солдаты (“штыки”) были почти поголовно перебиты в течение первых двенадцати — двадцати месяцев бойни.
Прежних машин, автоматов, не рассуждающего, механически-повинующегося, тупо-покорного “пушечного мяса” не было. Оно осталось в восточной Пруссии. Оно осталось в восточной Австрии. Оно костьми легло под Варшавой.
На смену ему, мясу для штыков и пушек, пришло то, что я называю (мой термин!) — дивизиями мгновения. Пришли — люди. Пришли — вольные. Пришли — перворазрядники-бородачи и второразрядники. Эти категории запаса (особенно второразрядники) являются наиболее непримиримым, огнеопасным, обладающим свойством ежеминутно возможного самовзрыва “штыковым” материалом.
Эти люди внесли с собою в казарму (фабрику нравственного и душевного уродства и калеченья) жажду воли, любовь к воле, полную невозможность и мгновения прожить без воли. (Под “волей” я подразумеваю “вольную”, не солдатскую жизнь.)
Бородачи-перворазрядники не могли быть солдатами органически именно вследствие того, что они были бородачами. То есть, другими словами, вследствие того, что они обросли — семьями, обросли — нравственными принципами (“убивать — грешно”, “воровать — грешно”, “поджигать — грешно”), слишком уже глубоко пустили корни в почву мирной, трудовой, “по божески” слаженной жизни. <...>
Короче, из перворазрядника нельзя было сделать солдата даже при условии, если бы офицер и казарма располагали достаточным для того временем.
О второразрядниках я уже и не говорю. Эти не только никуда не годились, но и несли с собою в казарму — неминуемую революцию, неотвратимый пожар! <...> Люди, половину своей жизни прожившие в твердой уверенности, что их уже ни за что и никогда не возьмут! <...> Введение этих людей в казарму равносильно внесению в нее взрывчатого, самовозгорающегося материала. <...>
Взрыв был неминуем. Взрыв был неотвратим. <...>
Когда первый “второразрядник” вступил в казарму, участь царизма была уже решена! Когда “второразрядник” впервые взял в свои руки винтовку — падение царизма нельзя было уже предотвратить никакою силой! Когда второразрядника научили колоть и стрелять — крышка! аминь! кончено! <...>
Участь казармы была предрешена. Необходим был толчок, искра, удар по кнопке, и се разрушалось, разрывалось, летело на воздух — к чертовой матери!
Я утверждаю, что этот толчок был дан гражданином Куприным! <...> Я утверждаю, что роковую кнопку взрывателя нажал он же и ничем иным как своей книгой — повестью “Поединок”.
Я обвиняю гражданина Куприна в совершении февральского переворота! (Красная колокольня. 1918. № 1. 4 августа.)
ГРАЖДАНИН КУПРИН, ВЫ — УБИЙЦА!
<...> Товарищи-судьи! Одной из первых проникших в казарму книг и наиболее жадно и страстно читаемой являлась книга гражданина Куприна, повесть “Поединок”.
Это я видел в Александрове в 1916 году и в г. Старая Русса — весною прошлого. <...>
В книге 304 страницы — сплошь залитых горячей, человеческой, офицерской кровью! <...>
Гражданин Куприн, вы — убийца!
С тою же слепой беспощадностью, с тем же преступным нежеланием проникнуть в темную, смятенную, опаленную знойным революционным вихрем живую человеческую душу, с каким вы швыряли в лицо невольных виновников гибели старого офицерства ваше великолепное:
— Убийцы!!
С тою же слепой беспощадностью я швыряю в лицо и вам:
— Гражданин Куприн, вы — убийца!
Больше!
— Гражданин Куприн, вы — сознательный убийца! <...>
— Гражданин Куприн, пойдите и вымойтесь! На ваших руках — живая человеческая кровь!
Кто мне дает право разить столь беспощадно? Мне дает это право переживаемая нами эпоха! <...>
Гражданин Куприн сам вырыл себе могилу! <...>
ГРАЖДАНИН КУПРИН, Я ТРЕБУЮ ВАШЕЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ СМЕРТИ
В конце концов революция придет к гильотине. Это неминуемо, через это не перешагнешь.
И я, словесно гильотинирующий гражданина Куприна, являюсь лишь первой ласточкой; первым, на ¾ полубессознательным выполнителем державной воли истории.
Я требую, чтобы здесь, в Красном Трибунале, драгоценная, но грешная голова гражданина Куприна скатилась с его плеч.
Я требую — его смерти! Литературной смерти!!
Но, как никто другой высоко оценивая его талант, его необычайные творческие силы и способности. Но — памятуя о его прошлых заслугах: честности, любви к народу и правде; создании: “Молоха”, “Поединка” и пр. Но — обвиняя его в совершении февральского переворота и деятельном участии в октябрьском... Принимая во внимание все это, я говорю:
Гражданин Куприн! Вы, швырнувший в полуободранные, полусварившиеся, кровавые и опаленные лица великомучеников революции ваше зверское динамитное: “убийцы”, вы в этих убийствах, кровавых офицерских банях и Варфоломеевских ночах, повинны в гораздо большей степени, нежели те, кто их совершали!! <...>
Вы — ответственны за все это!! Вы породили это! Вы — идейный руководитель, вдохновитель и творец всех этих ужасов!
Я говорю:
Все, сколько их ни есть, офицерские вдовы должны взять за руки своих несчастных, осиротевших — благодаря вам — детей, подвести их к окнам вашего жилища и сказать:
— Здесь живет убийца твоего папы. Его имя — Куприн. Помни и никогда не забывай!
Все, сколько их ни на есть, дряхлые, старые, слепые, выплакавшие свои глаза и разодравшие свое сердце офицерские матери должны собраться под окна вашего жилища и страшной (страшнее ее ничего нет на свете!) материнскою клятвою проклясть вас!
Все, сколько их ни на есть, офицерские старики-отцы должны собраться под окна вашего жилища, никогда не расходясь; куда бы вы ни пошли, сопровождать вас; и — молчать! молчать с невыразимо горящими глазами! Такие глаза — не забываются! Такие глаза будут сопровождать вас всюду. Сниться вам. Мерещиться вам в темноте и уюте ваших покоев! <...>
Нет во всем мире пытки, равной этой!!
Я беспощаден. Я продолжаю:
— Офицерские трупы, переполняющие Севастопольскую бухту и иные бухты! Там, под водой, по воле течения, лениво качающиеся, жестикулирующие, живущие после смерти, с выеденными раками глазами и тяжелыми, чугунными ядрами на ногах! Эти трупы должны собраться под окна вашего жилища, проникнуть в вашу опочивальню, в ваш кабинет и ни на минуту не оставлять вас — до самой вашей смерти!
Я беспощаден!
Осенью прошлого года я прочитал в проклятом “Вечернем времени” эпизод красной Гельсингфоргской бани:
Офицера-отца волокли на смерть, а сзади, цепляясь за руку отца и вопя, в тисках невыразимой детской муки, в зное сверхчеловеческого детского смертного отчаяния, бежал маленький мальчик в матросской куртке:
— Оставьте моего папу! Пощадите моего папу!!