2/. 232 пешей Новгород. дружин. поручик Александр Иванович Куприн спрошенный 2-го сего января 1915 года, объяснил, что так как он живет в гостинице “Фенния” то ему и приходится столоваться там же в ресторане. Вследствие своей популярности, как писателя, он ежедневно бывает вынужден выслушивать от совершенно неведомых ему людей, то восторженные дифирамбы, то потуги на критику. Все это его крайне нервирует и в ночь на 23-е декабря, когда к нему подсели два прапорщика и начали опять беседу на тему о его писательской деятельности, он наконец не выдержал и, повысив голос сказал: чтобы черт побрал мою лютеранскую (видимо, правильно: литературную. — В. М.) деятельность... Я теперь просто солдат, а моя писательская известность делает меня чем-то вроде музейной редкости, которую всякий норовит потрогать руками... А в заключение добавил: “Жоповая профессия... ну ее к матери. Меня гораздо меньше трогает моя литературная известность, чем сознание того, что я плохой солдат и отстаю от других в нашем деле. Нетрезвым я не был”.
Дознание производил 323 пешей Новгородской дружины подполковник Полонский»[306].
За инцидент с прапорщиками на Куприна было наложено взыскание. Что случилось дальше, выяснить не удалось, но все канонические биографии писателя утверждают, что именно в это время у него начались проблемы с сердцем. В апреле 1915 года Куприн попал в госпиталь, а в мае уже был в Гатчине.
Газеты сообщили, что по итогам врачебной комиссии Александра Ивановича признали негодным к строевой службе. Он и сам признавался: «В строю ходить с солдатами еще могу, но делать “перебежки” — невозможно... Задыхаюсь. Да и нервы сильно стали пошаливать... Хочу что-нибудь сделать и забываю или делаю совершенно другое... Простой бумажки составить не могу. Надо мной и то смеялись, говорили, что после “Сатирикона” самое смешное — мои рапорта, а я писал совершенно серьезно»[307]. Хотя не в его правилах было признаваться в недугах.
Похоже, Александра Ивановича на сей раз сильно прихватило (а описанные им симптомы дают основание предположить даже микроинсульт). Тот же Бенн Хеллман, не довольствуясь принятым объяснением — болезнью (неспособность писателя к строевой службе), нашел воспоминания, подписанные псевдонимом «Common Sense» и опубликованные в 1919 году. Аноним вспоминал события гельсингфорсского 1915 года и Куприна, муштрующего солдат. Ему показалось это абсурдом, и он сочинил эпиграмму:
Служенья слову скромный инок!
Судьбы ты видишь сложный шарж?
Куприн, создавший «Поединок»,
Кричит солдатам: «Шагом марш!»
По долгу службы Куприну полагалось участвовать в комиссии, выявлявшей, действительно ли солдат страдает нервным расстройством или симулирует. «Common Sense», тоже работавший в этой комиссии, утверждал, что лицо Куприна более всех других лиц выражало ужас, когда он слышал рассказы о газовых атаках или кровопролитии на фронте. И странно было видеть, пишет псевдоним, в таком физически крепком, коренастом человеке такие чувствительные нервы[308]...
Если мемуарист намекает на трусость писателя, это нелепо. Уж кого-кого, а Куприна — при его полетах на воздушном шаре, аэроплане, опусканиях на дно морское, драках и прочем — в трусости не заподозришь. То, что писатель не побывал в местах боевых действий, сам он объяснял так: «...на фронт мне не пришлось съездить. То не случалось оказии, то не было свободного автомобиля. А в конце концов я и сам решил, что ездить туда из праздного любопытства, с комфортом и полной безопасностью... ну, как-то неловко, что ли, как неловко наблюдать для темы страдания, смерть или роды» («Союзники»).
Здесь, конечно, может возникнуть вопрос: неужели за семь месяцев, проведенных им в Гельсингфорсе, не случилось оказии? Наиболее вероятный ответ, как представляется, лежит на поверхности. Не забывшие обиды армейские начальники могли просто не допустить поездки Куприна на фронт — мало ли какой еще «Поединок» он там сочинит...
И вот снова тихая Гатчина, зеленый домик, перед Александром Ивановичем сидит очередной корреспондент «Биржовки»:
«— Ничего не пишу, — жалуется ему А. И., — не пишется...
Куприн, как один из выдающихся изобразителей военного быта, не мог остаться равнодушным ко всему происходящему, и это почувствовали перебывавшие в его “тихой” даче воины. Они пишут писателю послания, полные самой искренней теплоты, уважения и любви.
— Если перестанете получать письма, — значит, выбыли из строя, — трогательно предупреждают возвратившиеся опять на позиции некоторые из раненых.
И Александра Ивановича охватывает тревога за многих, кто уже перестал посылать весточки о себе. Ежедневно получаемая Куприным корреспонденция приносит десятки писем “оттуда”, из окопов, где так ярко пылает пламя надежды на победу. И отблески этого пламени падают на чуткого Куприна и он говорит: “Да, мы победим, и не потому только, что мы сильнее духом немцев, но оттого, что немцы сошли с ума и сохранили при этом логическое мышление, направленное исключительно на увеличение количества пушек и жертв. Писать об этой войне я не могу, ибо происходящее огромнее и неизмеримее всяких творческих вымыслов, и никакая писательская фантазия не сможет преодолеть той правды боевой, что происходит там...”»[309].
Лазарет пришлось ликвидировать. Хорошая затея обернулась трагедией: прислали тифозного больного, и он заразил Ксению. Девочка оказалась между жизнью и смертью. Лазарет закрыли на карантин и больше не возобновляли.
Жизнь снова потекла в привычном русле, вот только от войны уже было никуда не скрыться. Манычары и те приобрели военный вид. В саду Куприна, под цветущей сиренью, сидел теперь не рафинированный критик Пильский, а боевой поручик, с раненой правой рукой на перевязи. Кто бы узнал теперь Маныча? Он не просто носил форму, а щеголял Георгиевскими крестами! «Когда и за что он их получил, никто не знает», — записывал в дневнике Фидлер и полагал, что это милости от Распутина, с которым, как говорят, Маныч подружился[310]. Маныч действительно не был на фронте, он служил в Петрограде в тыловой автомобильной роте, где также пристроилась лихая литературная компания: Маяковский, Шкловский, Осип Брик, сатириконцы Ре-ми и Радаков. Елизавета Морицовна запрещала принимать Маныча, но тот пробирался «огородами». Один Вася Регинин морщился от «патриотического угара» и все чаще заговаривал об эмиграции в Соединенные Штаты.
Куприн не мог бездействовать. В конце 1915 года он предпринял третью, последнюю попытку «послужить по мере сил и разумения» Родине («Союзники», 1916). Куприн решил пропагандировать деятельность Всероссийского Земского союза (Земгора) и в качестве помощника уполномоченного столичного отдела Союза отправился осматривать периферийный, киевский отдел. Дело было под Новый год, и похоже, что Александр Иванович встретил праздник в Киеве, городе своей юности, и по-юношески, забыв о возрасте и болезнях. Ксения Куприна вспоминала:
«Начались попойки, что сразу же пагубно сказалось на здоровье отца. Он вернулся в Гатчину.
“Болен, — жаловался всем Куприн. — Принужден отказаться от своего плана ехать на фронт военным корреспондентом”»[311].
Вспоминал Куприна в Киеве и Борис Киселев, подросший сын Михаила Киселева, друга киевской молодости писателя. Александр Иванович приехал с «манычарами», и его часто видели в Литературном клубе, где случались скандалы: «Какой-то неряшливого вида субъект из компании (Куприна. — В. М.) подошел к сидевшему за соседним столиком... настоящему окопному офицеру... и стал просить у него на некоторое время пистолет. “Зачем это?” — изумился офицер. “Не беспокойтесь, — залебезил субъект. — Обращаться с оружием я умею. В моих руках оружие найдет самое лучшее применение”. Офицер отмахнулся... “Так не дадите?” — с угрозой в голосе спросил субъект, и тогда офицер рявкнул на него, да так, что тот сразу откатился в сторону. “В чем дело?” — спросил Куприн. Он выслушал объяснение и приказал: “Сядь, дурак!”. Компания заржала»[312].