— Вот не знаю, — вздыхает А. И., — разрешат ли здесь папиросы курить, — какое еще я могу представить развлечение для больных воинов. Разве что, — книжки будем читать им вслух? <...>
— Вначале, — говорит г-жа Куприна, — мы предполагали совершенно выехать из своего дома и предоставить его под лазарет целиком. Но мне указали, что наш личный присмотр был бы желательней, тем более, что опыт мой в деле ухода за ранеными, надеюсь, может сослужить достаточную службу. Вся домашняя прислуга моя с радостью приняла известие о превращении нашей квартиры в лазарет и распределила между собой функции: кто будет следить за аккуратным, по предписанию врача, питанием больных; кто — стирать белье на них; кто — письма под диктовку писать; кто — ванны готовить...
Точно так же приспособляется под помещение для раненых столовая и другие комнаты дома, за исключением одной, в которой приютится семья писателя. Тут же и рабочий стол хозяина, за которым он только что набросал стихотворение...
Перед отъездом от А. И. я был свидетелем одного эпизода, за внешней комичностью которого скрывалась необычайная трогательность... Из детской вышли две девочки, с забинтованными платками головками. Подхватив детей под руки, медленно вела их маленькая Ксения.
— Что это означает?
— А это я учу своих подруг и сама учусь, как надо нянчить больных солдатиков, — со святым глубокомыслием объяснила прелестная девочка! Под знамена милосердия, как и под боевые, идут и взрослые, и дети...»[295]
Пожалуй, это была первая в жизни роль шестилетней Ксении Куприной. Девочке сшили костюмчик сестры милосердия, ее принялись фотографировать. Например, один такой снимок появился в журнале «Аргус» (1914. № 21). Костюмчик сшили и двенадцатилетней Лиде Куприной, которая тоже хотела помогать в лазарете. Дело оставалось за ранеными; их пока не было. В двадцатых числах сентября в составе санитарного отряда имени членов Государственной думы Александр Иванович как военкор «Русского слова» выехал на театр военных действий.
Куприн не мог не понимать противоречивости своего положения. Ему, заклеймившему войну в «Поединке», вроде бы не пристали громкие патриотические высказывания. Со времени выхода повести прошло и много и мало: девять лет. Молодежь могла уже ее не знать, но в целом-то все знали, были и злорадствующие: ну-ка, что теперь запоет Куприн, предсказавший гибель армии? В первый же месяц военных действий Александр Иванович отказался от своих прежних взглядов в очерке «О войне», описав те же пороки у немцев: «...пропасть между прусским офицером и его солдатом стала огромной, и связи подчиненного с начальником в германской армии, кроме кулака, нет решительно никакой. Там офицерство обращается с солдатами, как со скотами <...> Я должен отметить, что в нашей армии в настоящее время (в противоположность русско-японской кампании) царит редкое единение»[296].
Трудно сказать, по каким данным он в тот момент мог сделать такие выводы? Возможно, по рассказам. На фронте он не был. Писатель посетил прифронтовые города Прибалтийского края: Двинск, Вильно, Ровно и Ригу. В те дни очень важно было понять настроения здесь. Опасались (как покажет будущее, не без оснований), что «Рига, этот немецкий кремль, ядро Прибалтийского края, представляет собою город, который даже не нужно завоевывать, потому что он есть не что иное как открытые ворота для германцев» («Лифляндия»). Куприн беседовал с разными национальными слоями населения, о чем рассказал читателям «Русского слова» в очерках-интервью «Двинск. Около войны» и «Лифляндия».
Уже по прибытии в Двинск Александр Иванович понял, что рассуждать о войне и заглянуть ей в лицо — разные вещи. Его нервы не выдержали даже вида раненого: «...и у меня, и у моего товарища как будто пол под ногами пошел куда-то вбок, и мы на момент потеряли равновесие» («Двинск. Около войны»). Взяв себя в руки, он стал беседовать с ранеными, записывая их нехитрые откровения. И убеждался в том, что солдаты в целом не робкого десятка, относятся к войне как к суровому долгу. Один из них рассказывал о ранении под Сувалками. Похоже, что этих, первых же встреченных, раненых Александр Иванович и пригласил в свой лазарет: первая партия будет из-под Сувалок.
О том, что делал Куприн в Вильно и Ровно, неизвестно, а вот о Риге писал очень подробно. Он хорошо знал этот город, часто бывал здесь и раньше, а теперь с грустью отмечал приметы замершей, насторожившейся жизни: «Ах, есть ли на свете зрелища печальнее опустелых домов, вымерших портов и остановившихся заводов?» («Лифляндия»). Александр Иванович беседовал об отношении к войне с рижанами разных национальностей, и каждой посвятил в очерке главку: «Латыши», «Немцы», «Евреи», «Русские». Латыши устали от притеснений немецких баронов, не считавших их за людей, и мечтали о том, что разгром Германии заставит тех умерить гонор. Местные немцы пытались доказать свою приверженность России. Евреи считали, что любая война им невыгодна, потому что им всегда достается больше всех, но и они выказывали приверженность великой России. Однако некий русский архитектор развеял иллюзии и уверил, что не стоит расслабляться: «...некоторые прибалтийские поместья принадлежат... подданным враждебной страны. <...> Они стремятся воспитывать своих детей в Германии. <...> Очень часто разбогатевший рижский негоциант выгодно прекращает свое дело, передав его германскому подданному, а сам навсегда переселяется в Германию» («Лифляндия»).
Поговорив с ранеными, опросив гражданское население, Куприн вернулся в Гатчину. И с ним, судя по всему, прибыли пациенты лазарета. Со 2 октября он начал действовать официально. Его будни тут же описал корреспондент «Биржевых ведомостей» (1914. 16 октября):
«И Куприн, который только что вернулся из своей поездки в Западный край, и его семейство очень довольны своими пациентами, десятью рядовыми, прибывшими сюда из Сувалок.
Все они разных полков, и в этом смысле рассказы их очень разнообразны. Простая обстановка семьи сразу преодолела тот ледок неловкости, который неизбежен при первых соприкосновениях раненых солдат с “не своим братом”, интеллигентом. Первые ответы: “так точно” и “никак нет” сменились словоохотливостью и откровенной беседой...
Вся хозяйственная ответственность за больных, помимо обычного надзора представителей Красного Креста, лежит на жене писателя Е. М. Куприной, которая несет добровольные обязанности с лаской и радушием настоящей русской женщины. При больных сиделки и санитары. Маленькая дочь Куприных играет с больными в шашки и в “кончину”, — специальную солдатскую игру.
Нередко выздоравливающих посещают и представители местной интеллигенции, и простой народ. Тяжелораненых нет, — большинство накануне полного выздоровления. Все с нетерпением ждут вестей с родины и завидуют тем из своих собратьев, которые уже получили из дому ответы на письма, посланные туда из Гатчины. Находятся и доброхотные чтицы и читатели, знакомящие раненых с газетными новостями и литературными произведениями и уходя награждающие солдат “гостинцем”.
— На днях один из них, юморист по существу, насмешил, — рассказывает А. И. — После чтения их наградили лакомствами. Солдат хвастает мне своей сумочкой и говорит:
— Вот сегодня... заработали!..»[297]
Этих солдат можно видеть на сохранившихся групповых снимках: все на одно лицо, бритые головы, с усами, у некоторых руки на перевязи. А Куприн надолго запомнил всех десятерых: «...красавец Балан, и рыболов Тунеев, и длинный Мезенцев, и ловкий Досенко, и добродушный татарин Собуханкулов, и веселый Николенко, и мастер вырезать из дерева игрушки Пегенько, и Шилько... и Аксенов, и Прегуадзе» («А. Н. Будищев», 1916).
Писатель вспоминал, как генерал Дрозд-Бонячевский приезжал инспектировать лазарет: «...он неизменно интересовался тем, что читают солдаты. Одобрял “Новое время” и “Колокол”. Не терпел “Речи” и “Биржовки”. “Слишком либера-а-а... И надеюсь также, что сочинений Куприна вы им читать не даете. Сам я этого писателя очень уважа-а-а, но согласитесь с тем, что для рядовых солдат чересчур, скажем, преждевре-е-е...”» («Шестое чувство»). Генерал, конечно, опасался распространения здесь «Поединка». Жизнь покажет, насколько он был прав.