Мария Карловна вспоминала, что вид ее мужа был ужасный и швейцар не пустил его в отель, а когда она повела его ночевать к себе в номер, балаклавцы лишились дара речи. Утром под их окнами собрались зеваки, судачившие о том, до чего пали нравы столичных дам. Явился половой от хозяина отеля и потребовал, чтобы бродяга предъявил документы, а потом подоспел и помощник пристава. Пришлось показать паспорт, и поводов посудачить прибавилось: ба, да это законный муж такой красивой дамы!
Куприны помирились. Может быть, Александр Иванович рассказал жене о воскресшем «Поединке», что уже отослал первые шесть глав Горькому и с тревогой ждет его мнения, что вот о Чехове сборник затеял... И она, все еще ждавшая, когда же он прославится, сдалась и простила его, но при условии, что бросит пить и возьмется за работу.
Покорившись, Александр Иванович, как говорится, вернулся в приличное общество. Жена успела свести знакомство с местной библиотекаршей Еленой Дмитриевной Левенсон и фельдшером Евсеем Марковичем Аспизом. Левенсон вспоминала, что Александр Иванович не стремился общаться и заговаривал с ней лишь тогда, когда других не было. Аспизу тоже запомнилось, что Куприн был угрюм и подавлен.
Еще бы! Поводов для ревности было сколько угодно. Тот же Аспиз, холостой и молодой красавец. А еще Александр Иванович обнаружил, что вокруг его жены увивается какой-то смазливый юнец. Так в жизни нашего героя появился Василий Александрович Раппопорт, бывший питерский гимназист, весельчак и богема, подлинный Панург. Очень скоро Куприн понял, что юнец не влюблен, а одержим своего рода корыстью: после исключения из гимназии он начал пописывать в газетах, потому и не упустил случая приударить за издательницей «Мира Божьего». Куприн имел нюх на таланты: обласканный им Вася вскоре начнет работать в столичных газетах под псевдонимом Регинин и станет легендарным «желтым» журналистом. Подобно Манычу, подобранному в Мисхоре, Вася, подобранный в Балаклаве, станет верным оруженосцем писателя. Мы еще не раз с ним встретимся.
Однако более всего Куприна занимали балаклавские аборигены. Вот, например, владелец их дачи (которую они сняли) — бирюк, ничем не интересуется, кроме своего сада, о котором может говорить часами. Сосед из домика пониже, грек Коля Констанди, живет морем и непонятно, кого любит больше: красавицу-жену или свой баркас «Светлана». Ему безразлично, что Куприн писатель; он полагает, что это то же самое, что писарь. И снисходительно разрешает «кирийе Александру» (господину по-гречески) иногда выходить с ним в море. А как греки поют в местной кофейне! Напьются молодого вина, закусят «макрелью на шкаре»[12*] и затянут старинные южные рыбачьи песни. А то вдруг грянут современное — «балаклавскую страдательную»:
Ах, зачем нас отдали в солдаты,
Посылают на Дальний Восток?
Неужли же мы в том виноваты,
Что вышли ростом на лишний вершок?
Куприн мурлыкал в такт и не представлял, что мелодия этой песни через десять лет зазвучит повсеместно, став маршем «Прощание славянки».
В Балаклаве было удивительно спокойно, люди жили в полном ладу с природой, и Куприну казалось, что перед ним оживший затерянный мир Гамсуна, необитаемый остров Дефо, вокруг бегают Пятницы — полудикие греки. Он впервые увидел наяву то, о чем читал и о чем мечтал. Быстро пришло понимание: в Балаклаве должен быть его Дом — такой, какого он никогда не имел. С цветником и огородом, собаками и кошками, лодкой и снастями в сарае и с морем в двух шагах. Так ли уж был одинок и несчастен Чехов на своей ялтинской Белой даче?.. Не был ли это желанный покой? Как Антон Павлович говорил о своем саде? Кажется, так: «Послушайте, при мне здесь посажено каждое дерево, и, конечно, мне это дорого. Но и не это важно. Ведь здесь же до меня был пустырь и нелепые овраги, все в камнях и чертополохе. А я вот пришел и сделал из этой дичи культурное, красивое место». Прав Чехов: каждый должен хоть кусок земли облагородить... Куприн на одном дыхании написал очерк «Памяти Чехова» и послал Пятницкому. Лед тронулся.
Но «Поединок»! Что с ним? Горький молчит, Александр Иванович извелся, Мария Карловна сердится, что он бездействует. И вдруг — телеграмма, содержание которой он процитирует Горькому через 15 лет: «...как не вспомнить мне одного утра в Балаклаве. Мы только что пришли под парусом с моря, где ночью на створе маяков Херсонесского и Форосского ловили белугу. Вылезли мы из баркаса — я и мой капитос Коля Констанди — осипшие, в рыбьей чешуе, немного пьяные и тащили на палке полуторапудового белужонка. Вдруг подходит фельдшер Евсей Маркович Аспиз. “Вам телеграмма, вы ждали”. Это Вы телеграфировали по поводу одолевших меня сомнений: “Товарищ, не робейте, роман и т. д.”. Какой теплотой тогда сказалось во мне это слово — товарищ. Это одно из самых нежных моих воспоминаний»[122].
Горький одобрил! «Поединку» быть!
В «Знание» из Балаклавы полетели еще две главы — седьмая и восьмая.
Вновь вспоминая себя двадцатилетним подпоручиком, Куприн пишет о своем командире полка, который орал «рычащим басом, раздававшимся точно из глубины его живота». Наорал он на Юрочку Ромашова, а потом как ни в чем не бывало пригласил обедать. И тупо-покорный Ромашов не смог отказать. А ведь его только что унизили криком... Как научиться ни на что не обращать внимания? А сам-то он? Придет сейчас домой и наорет на своего денщика. Захочет — наорет, захочет — ударит. Ничего ему за это не будет. Круговорот унижений...
А вот Ромашов идет в Офицерское собрание на бал и видит паноптикум полковых дам, глупых, жеманных, пустых: «Они употребляли жирные белила и румяна, но неумело и грубо до наивности: у иных от этих средств лица принимали зловещий синеватый оттенок». И Ромашова преследует ужасная мадам Петерсон, с которой у него роман просто потому, что нельзя не иметь романа. «О, какая она противная!» А Шурочки, светлой Шурочки Николаевой, жены сослуживца, в которую он влюблен, на этом балу нет. Ромашов еще не знает, что ее нужно бояться. Он вообще еще не знает, что такое женщина...
Сам Куприн уже знал. Перед отъездом в Петербург жена заявила, что свет уже оповещен о их разрыве, поэтому им неприлично возвращаться вместе и жить в одном доме. Она поедет одна, вернется на Разъезжую, а он должен снять холостую квартиру. Конечно, он может приходить к ней, но ночью, чтобы никто не видел. И при одном условии: сначала показывает новые страницы «Поединка», а только потом заходит.
Повесть брала Куприна измором, висела над ним дамокловым мечом, тем более что Пятницкий новые главы сразу отправлял в набор. Такая технология не оставляла шансов на переделку, даже на простое осмысление написанного, на полировку «свежим взглядом».
Куприн устал, и потом он пил. Фидлер, встретивший его 26 ноября 1904 года, записал в дневнике: «На мой вопрос, чем он занимается, Куприн ответил: “Пью, развратничаю, пишу”. — “Как же ты можешь при этом писать?” — “Могу. Обливаюсь холодной водой и пишу. Сейчас пишу повесть — ого! Когда она появится, это будет для публики как винт в задницу. Четыре листа уже готовы, осталось написать еще шесть. Я напишу их здесь”. — “А долго ты здесь пробудешь?” — “Еще месяц!” — “Ты хочешь написать за месяц шесть листов?” — “Я могу писать по листу в день”»[123]. Запись во многом характеризует душевное состояние Александра Ивановича: он зло сообщает Фидлеру, что его жена, освободившись от него, теперь может вернуться в любимое общество «дам в шелковых платьях», а самого его просят не появляться в «Мире Божьем» и «уже не хотят принимать ни в одном приличном обществе». Что ему надоел алкоголь и хотелось бы перейти на кокаин. Что его дочь Лида «превратилась в какого-то зверя»: любой каприз должен быть исполнен немедленно[124].