В город он приехал, чтобы попросить в отделе уголовного розыска следственный чемоданчик и заодно встретиться, как обещал, с профессором Третьяком.
Перед встречей с ним блуждал по городу, узнавая и не узнавая его. Радовался, что он снова в Полтаве, в той самой Полтаве, которая хотя и показала себя мачехой в страшную зиму тридцать третьего года, но все-таки была частичкой его детства, Полтаве, где скитался мальчишкой пусть и голодным, но жаждущим познать мир, чувствовавшим в себе неосознанную силу жизни.
Работая в министерстве, Коваль не однажды приезжал в возрожденный после войны город, но, всегда занятый оперативными делами, ограниченный во времени, он не имел ни малейшей возможности оглядеться и предаться воспоминаниям.
Направляясь к профессору, Дмитрий Иванович забрел на улицу, ведущую к городскому саду. И здесь воспоминания о недолгой учебе в Полтаве охватили его.
В тот тридцать третий год, когда больная мать опухла от голода в Кобеляках, его отправили к знакомым в Полтаву, где он поступил в техникум механизации и электрификации сельского хозяйства. Техникум вместе со строительным институтом находился за городским садом в высоком белоколонном здании дореволюционного Института благородных девиц, стоявшем над обрывом, с которого была видна пойма Ворсклы и железнодорожная станция Полтава-Южная.
Идя знакомой дорогой — она словно уводила его в прошлое, — Коваль вспоминал, как пробегал здесь, спеша на занятия, как продавал на рынке, возле тюрьмы, свой студенческий паек хлеба — сто пятьдесят граммов за полтора рубля, потому что за эти деньги мог трижды поесть без хлеба в техникумской столовой горячий рассольник сплошь из гнилых огурцов. Вспоминал, как, живя у знакомой старушки, на всю ночь ставил в горячую печь горшок с кипятком, чтобы в нем к утру хоть немного размягчился плоский квадратик ребристой, как черепица, макухи, спрессованной вместе с шерстью в твердый камушек.
Не раз в течение жизни вспоминалось ему это время. Из полтавчан в их группе учились сын городского прокурора по фамилии Арнаутов и дочь директора мясокомбината Таня Пащенко. Арнаутова ненавидели. Откормленный, с пухлыми румяными щеками, он в перерыве садился верхом на парту, вынимал из портфеля пачку белого печенья с маслом и уписывал его у всех на глазах. Ребята отворачивались или выходили из класса. Помнил он и толстяка Сриблянского — подростка с маленькими живыми глазками, юного ростовщика, который предлагал изголодавшемуся товарищу свой хлебный паек сегодня, с тем чтобы позже должник отдал два. У него всегда водились деньги, и он охотно давал их взаймы сокурсникам, но не «за так», а за проценты.
Интересно, думалось Ковалю, как сложилась судьба этих двух подростков потом, когда война высветила все спрятанное в людях. Именно такие, как Арнаутов и Сриблянский, становились клевретами фашистов и на оккупированных территориях. Бывало, во время расследования дел о стяжательстве, грабеже, убийстве перед ним иногда вдруг тенями проплывали эти личности. И тогда ошарашивал преступника неожиданными вопросами о его детстве.
Из полтавчан на его курсе была еще девочка Таня Пащенко — стройная, миленькая, манящая. По вечерам она приглашала к себе домой готовить уроки то одного, то другого сокурсника или сокурсницу, зная, что мать обязательно накормит голодного гостя ужином. Дмитрий Коваль от Таниных приглашений отказывался. Она была его первым увлечением, а может, и неосознанной любовью, гордой и неприступной…
Таня, чтобы ничем не выделяться среди товарищей, так же как и все, брала паек — кусочек черного хлеба. Большинство студентов, в том числе и Дмитрий Коваль, не получали стипендию и несли хлеб на рынок, надеясь продержаться на обедах в студенческой столовой. Но что такое сто пятьдесят граммов в тот тридцать третий год! Небольшой мякиш непропеченного суррогатного хлеба, который прилипал к рукам и сам тянулся ко рту. Он не имел товарного вида и, пока несли его до рынка, казалось, уменьшался в теплых ладошках голодных подростков. Поэтому студенты обменивались хлебными карточками. Кто-нибудь один брал на семь карточек (шесть чужих и одну свою) сразу кило пятьдесят граммов, довесок съедал сам, а кило — целый килограмм! — нес на рынок, где легко менял его на десятку. Потом всю неделю по его карточке хлеб получали другие.
Тане не было нужды нести на рынок свой паек, но она из чувства товарищества тоже принимала участие в этой горькой игре, в большинстве случаев не требуя взамен чужой карточки.
Весной получилось так: когда Дмитрий Коваль в свою очередь забрал хлеб по Таниной карточке, техникум внезапно расформировали. Третий и четвертый курс перевели в Киев, а студентов первого, на котором он учился, а также и второго отпустили домой. Он не получил больше хлебную карточку и остался должником Тани.
Прошло много лет, отгремела война. Дмитрий Иванович забыл уже об этом эпизоде своей жизни, но сегодня, пройдя по знакомым дорожкам, вдруг вспомнил. До боли в сердце захотелось найти Таню. Да и причина есть — старый должок отдать. Впрочем, где его нынче добыть, черный как земля, клейкий как замазка, хлеб тридцать третьего года! А отдавать сегодняшний, пышный, настоящий хлеб неинтересно. Тот, наполовину с мякиной, был и вкуснее, и дороже. Тому хлебу и цены не было. Его ценой была сама жизнь. Видно, долг этот он, Коваль, уже никогда не отдаст. Да и где ее найдешь сейчас, Таню Пащенко? Кто знает, жива ли, как сложилась ее судьба? И фамилию она, наверное, сменила, не будешь же объявлять всесоюзный розыск!..
Воспоминания промелькнули быстро. Их вытеснила неотвязная мысль: «Как там в Выселках? Не прогремел ли во время моего отсутствия роковой выстрел, не пролилась ли кровь?»
Нет, полковник не считал, что угрожающее предупреждение — шутка. Так не шутят. Рассматривая наклеенные на листок из школьной тетради буковки, он обратил внимание на то, как неровно они наклеены, как танцуют эти бумажные буковки и налезают друг на друга строки. Дмитрий Иванович понимал, что тот, кто клеил их, находился в состоянии крайнего нервного возбуждения. У Коваля был большой опыт, и он хорошо знал, что происходит с человеком, когда у него взрываются страсти и он становится способным на поступки неуправляемые…
— Так что же ты хочешь, Дмитрий? — нарушил молчание профессор.
Голос Третьяка вывел полковника из задумчивости.
— Что с ней?
— Действительно нервы не в порядке, — сказал Третьяк. — Боюсь, что в ее случае медицина бессильна.
Коваль, в удивлении поднял брови.
— То есть как? Так страшно?
— Да нет, — врач чуть улыбнулся. — Просто нервное расстройство.
— А все-таки? На какой почве? — уже настойчиво начал расспрашивать Дмитрий Иванович. Может быть, он так и не заинтересовался бы этим недугом, если бы лицо Третьяка не приняло странное таинственное выражение.
— Понимаешь, Дима, — замялся тот, и полные губы его снова растянулись в неловкой улыбке. — Профессиональная тайна. Не разглашается.
— Ну, ну! — сердито произнес Коваль, на миг забыв, что он хотя и полковник милиции, но в отставке.
— Только по требованию следствия или суда.
— А-а… да, да, — возвратился на землю Дмитрий Иванович. — Действительно, я уже не имею права официально… Да и за Лидией Антоновной никакого криминала не значится… так что следствие в данном случае ни к чему… Просто, пользуясь нашей давней дружбой, хочу помочь человеку. Поэтому и интересуюсь. Ведь женщина буквально на глазах погибает.
— К сожалению, случай у нее тяжелый, редкий… И я бессилен…
— Я не знал, что она уже обращалась к тебе. Кажется, и близкие об этом не знают…
— Вполне возможно, — согласился Третьяк. — Это ее тайна… — И, посмотрев на полковника, который с обиженным выражением лица скользил рассеянным взглядом по кабинету, добавил: — Человек, надев белый халат, обязывается держать в тайне все, что знает о больном. Так же как и ты, когда работал, держал при себе свои профессиональные секреты.
— Ты прав, — согласился Коваль. — Но я сейчас так расспрашиваю про болезнь Лидии Антоновны потому, что это может оказаться связанным с одним серьезным событием, — на ходу выдумал полковник, чтобы расшевелить профессора.