— Но эта последняя — документальная, — с легкой иронией произнес Петро. — Должен учесть.
— Если устные не действуют, что остается делать моим недоброжелателям? Но думаю, эта в том же плане: чтобы напугать. Чтобы глаза закрывал на всякие трюки. Ничего они угрозами не добьются. Моя Оля и особенно его Лида, — кивнул на Петра Кирилловича, — тоже меня предостерегают, Дмитрий Иванович, удирай, мол, от всей этой банды, от врагов своих. Но это же глупость: бросать свое село, удирать от каких-то злодеев! Пусть они от меня удирают. — Василь глубоко затянулся, выпустил дым и сплюнул на землю. — Ох и горька! На работе в суматохе кажется слаще, а насосешься за целый день, придешь домой — гадость!.. Так что не забивайте себе голову, Дмитрий Иванович, нашими делами, — повторил Пидпригорщук. — Пойду, наверное, отдыхать. Сегодня ночью мне снова в рейд, — вздохнул командир дружины. — Кого-нибудь и поймаем. Председатель ему нагоняй даст либо оштрафует или товарищеский суд устроит… А завтра тот тип снова ночью в поле, в кукурузе, или стожок расшивает… Да и ловишь нарушителя, а сам думаешь: что же ему, бедняге, делать без кормов?! Где их достать или купить? Я и сам взял бы бычка-другого на откорм, вырастили бы с Олей, и детям веселее было бы возле животины… Но ведь на колхозном поле нельзя гайдамачить, тем более мне…
— Вот угайдамачат тебя когда-нибудь в той же кукурузе, не заметишь в темноте и кто, — поджал губы младший брат.
— Не бойся, Петро. Все они, — продолжал Василь о ночных полевых гостях, — трусы. Взять того же «итальянца». Горластый, по всякому поводу криком берет, пугает, угрожает. А все это потому, что труслив как заяц, он криком сам себя подбадривает, мол, глядите, как я страшен, бойтесь меня, люди!
— А что там произошло у вас с Бондарем? — спросил полковник.
— Вам и это известно? — удивился Пидпригорщук.
— Жаловался на вас Бондарь.
— Кому?
— Полищуку.
— Ах, гнида! — вспыхнул мужчина. — Знаете, Дмитрий Иванович, есть люди, которые не только соседу, но и всему селу хаты готовы поджечь. Такая у них вся семья. Отец, правда, уже помер. Остались вдвоем с матерью. Самогонщики на все Выселки. Это они придумали в старом окопе винокурню устроить. Там, где люди насмерть стояли! Теперь он немного притих, мать в колонии, но и по нему колония плачет… Вчера ночью, когда я дежурил в сельсовете, вдруг вкатился ко мне этот коротышка. Говорит: «Товарищ дежурный, идите к Галушке, она самогон держит для продажи. Вот вы на одних нападаете, а других под носом не видите. Но я человек справедливый, теперь все осознал и, видите, помогаю вам», — и так довольно улыбается, словно уже всех вокруг пальца обвел. Мне сразу не поверилось, что это правда; знаю, что соседка Бондаря, Фекла Галушка, женщина тихая, скромная, самогоном никогда не занималась. Жизнь у нее сложилась нелегкая: отец погиб на фронте, муж — пьяница, сбежал неизвестно куда, а с того времени, как в прошлом году сын погиб в аварии, совсем сникла, сама не своя стала. Не старая женщина, а по виду глубокая старуха. Еще бы, столько бед на нее сразу свалилось.
Спрашиваю этого Бондаря: «А не врешь?» — отвечает: «Заявляю официально!»
Делать нечего, заявление есть, должны проверить. Взял я понятых и — к Галушке. Искали, искали — ничего нет, ни аппарата, ни самогона. С тем и должны были уйти, ну, думаю, коротышка, я с тобой еще разберусь за эту ложную тревогу! Понятые вышли из хаты, закурили во дворе, а я задержался, пить захотелось, взял в сенях кружку на ведре с водой, поднял фанерку, которая прикрывала его. Смотрю, а там, в воде, стоит бутылка… Заглянул я в грустные, покорные глаза женщины, и такая злоба меня охватила и на нее, на ее беззащитность, и на Бондаря за то, что он оказался прав. Галушка стоит ни жива ни мертва.
Спрашиваю: «Выгнала? Где аппарат?»
Она что-то бормочет, еле расслышал:
«Нет, — говорит, — у меня аппарата… Завтра мне уголь со станции привезут на зиму, а без угощения, сказали, ничего не будет. Должна была доставать».
«Где аппарат?» — снова спрашиваю, а сам думаю: «Откуда у нее аппарат! Если бы гнала, дух из хаты еще не выветрился бы, да и не бутылку наварила бы».
Молчит.
«Купила?»
Молчит.
И тут меня осенило. Как ловко рассчитал все коротышка! Нет, думаю, не будет по его.
«У Бондаря?» — говорю.
Молчит.
Слышу, мои понятые, не дождавшись меня, возвращаются.
Накрыл фанеркой ведро.
«Говори быстрей! Иначе сейчас протокол составим. Бондарь?»
Кивнула она наконец, и я вышел из сеней, сказал понятым: «Действительно ничего нет. Ложная тревога».
Утром, после дежурства, пришел к бабке Фекле, сам вылил эту сивуху в выгребную яму, хорошенько поругал хозяйку и объяснил, что ей, как одинокой дочери погибшего на фронте, и без бутылки привезут топливо. Сам позабочусь. Но чтобы никому ни звука об этой бутылке и чтобы никогда больше не держала это зелье в доме… Такое вот дело…
Конечно, это было нарушение с моей стороны: без санкции произвести обыск. Но прокурор далеко в районе, да и даст ли санкцию, а мне очень хотелось уличить Бондаря во вранье! — закончил Пидпригорщук. — Судите, как хотите, а так вышло… И пускай Бондарь жалуется сколько хочет!..
Во время рассказа дядьки Василя маленькая Верунька уснула на отцовской груди. Свет небольшой электрической лампочки над столом, мерцающий и тусклый от мириад ночных букашек и мотыльков, которые облачком вились вокруг этого искусственного солнышка, выхватывал из темноты лица собеседников.
Пришла из конторы Лида — задержалась: отчет, — хотела забрать у отца сонную Веруньку и отнести в дом, Петро не дал: «Тебе будет тяжело, Лидочка», — поднялся и сам понес ребенка. Лида пошла за ним.
— Бедная женщина, — сказал о ней Василь, — никто не догадывается, как нелегко ей живется… С той поры как Петро привел ее в наш дом, она болеет, и дальше — больше. Стала неуравновешенной, иной раз в глаза заглядывает, добрая, нежная, а бывает, как с цепи сорвется — ругается, плачет… Беда, да и только… Не знаю, что с ней делать…
Коваля несколько удивило, что Василь говорил так, словно болезнь невестки касалась только его: не в множественном числе сказал: «не знаем, что с ней делать», а в единственном: «не знаю».
— Может, все это — хата? — осторожно спросил полковник.
— То есть почему «хата»? — не понял Пидпригорщук.
— Все-таки тесновата для двух семей.
— Лида нашу хату возненавидела, как только пришла сюда. Не нужна она ей. Она, наоборот, рвется отсюда.
— Брат ваш мог бы отдельно построиться. Сам не потянул бы, вы, очевидно, помогли бы.
— Конечно. Но он как раз и не хочет уходить из отцовской. И в конце концов, не так уж нам и тесно. На моей половине две комнаты, у Петра — тоже. И еще у каждого по боковушке… — Василь Кириллович словно что-то не договорил, только тяжело вздохнул, и полковник понял, что ему очень жалко невестку, но помочь ей ничем не может. На миг Дмитрию Ивановичу показалось, что старший Пидпригорщук прячет какую-то тайну, но он сразу же отказался от такого подозрения. От него прятать, Коваля, который приехал устранить смертельную опасность?!
Тем временем к столу возвратился Петр Кириллович. Услышав, что речь идет о его жене, обиженно поджал губы и покачал головой.
— Больная она у меня, Дмитрий Иванович, — наконец произнес он. — И никто не знает, в чем причина, будто кто сглазил. Лежала в райбольнице, одни говорят — печень, другие — сердце, сколько из нее, бедняжки, крови высосали на всякие анализы! Боялись — рак, потому что очень стала худеть, слава богу — не он… Наконец решили: нервы! Нервы — и только. Нервы, конечно, у каждого человека есть. А как лечить? Глотала всякие таблетки. Потом посоветовали: спокойствие — и все пройдет. Да разве у нее не спокойная жизнь? Взял ей путевку в санаторий. Побыла там несколько дней, все бросила, возвратилась. Соскучилась, сказала, по детям, по дому. И все же ей за эту неделю в санатории легче стало. Повеселела.
Ну а потом снова то же самое… Этой весной хотел еще раз купить ей путевку. Отказалась. К знахаркам зачастила, зелье варила, травы какие-то пила — не помогло. Теперь одна надежда на Третьяка — профессора из Полтавы.