И вдруг Ишхан:
«Давай-давай-давай-давай, Асо, давай, черт тебя возьми, давай».
Это уже на следующий день. На следующий день или же в один из этих дней. Лошадь он отыскал, привел, привязал во дворе, брат мой ушел к своему плотнику, сводный брат дрожал в саду от страха, но боялся Ишхана и не шел к матери — уцепиться за ее подол, а мачеха опять стала у садовой калитки: «Ишхана убить должны, убьют Ишхана». А я стою перед волами и дрожу, мой отец грузит камни на телегу. Грузит! Горит весь — Арзуманов его поддел, да так и оставил. И вдруг с камнем в руках, еще не разогнувшись:
«Давай, давай, давай, Асо, давай, черт тебя возьми, давай!»
И вдруг я смотрю, между двумя хачкарами дуло ружья просунулось, дрожит, и не дрожит даже, а вихляет. Ежели ястреб слетит с ветки, как та ветка будет трястись, так то ружье между двумя хачкарами и трясется. Кто бы там ни был, а сердце наверняка покинуло его и руки ружья не держат… Смотрим, а это Пыльный Дед, Асканаз, муж нашей Вардуи.
«Давай, давай, давай!» — и так, не разгибаясь, пошел к нему мой отец.
«Хорошенькое место приискал, молодец Асо, бей же, бей, так и так твою мать, бей!»
Асо встал во весь рост, и ружье у него в руках так и прыгает.
«Бей, бей, не бойся, бей давай!»
«Так и так того, кто тебя послал, кто на тебя понадеялся, говорят тебе, бей!.. Бей, Асо-джан!»
Он взялся за дуло и так за дуло и вывел его из-за хачкаров и прикладом, как дубинкой, ударил, свалил этого верзилу, вдвое выше его ростом, и прикладом — ногой, прикладом — ногой, прикладом — ногой, а заодно и бранью, бранью, бранью… и матом. «Что, Ишхан умер уже? Настолько уж нет Ишхана?» — и матом, и матом, и к селу. Дарпасовке он кинул сквозь зубы: «Поди скажи им, пусть придут, падаль свою заберут домой, а то сдохнет здесь, жалко, Ванкер без шута останется».
Я этого не слышала. Я стояла возле волов перед телегой, этот бедняга Асканаз мычал, как больная скотина, Ишхан под колеса камень подложил, волы сдвинули его, и нет больше камня под колесами, сейчас телега покатится и волов задавит, и меня вместе с моей черной судьбой. А я оцепенела, замерла перед волами. А по ущелью из города, эх, с вольным свистом своим шел поезд в город Москву, и мое сердце говорило мне, что Арзуманову нет никакого дела до Ишхана и этого несчастного Асо не он подослал. И мое сердце говорило мне: хоть бы Арзуманов увез меня к своей доброй жене в город Москву, чтоб я не торчала сейчас перед этой телегой. Потом уже, когда я жила своим домом и моя мачеха видела, что я не зарюсь и не надеюсь на их припрятанное золото, тогда-то она мне все и рассказала. В тот день мой отец покрутился-покрутился в доме и заснул. Мачеха рассказывает:
«На минутку только и сомкнул глаза».
Рассказывает:
«Сказал: «Нашли кому ружье доверить — он одной рукой за штаны держится, чтобы не упали, другой…» — и на минуточку закрыл глаза».
Нет, это он потом Асканазовой матери, матушке Воски, сказал, доброй обездоленной женщине. Это она во всем селе видела мои опухшие ноги, мое сиротство, но что она могла сделать, сама каждый божий день у того, у другого одалживала хлеб, иной раз и мне от этого хлеба перепадало, а большей частью никто ей не давал, потому что она взаймы просила, а это почти на попрошайничество смахивало, потому что, если бы и вернула, кто бы стал есть их хлеб. Походя мой отец сказал в сторону их сарая: «На хачеровском кладбище валяется, идите своего вояку заберите, одной рукой ружье держит, другой — штаны подбирает». Моя мачеха рассказывает: «Голову на одну секундочку к подушке приложил, секунду спал или не спал и вдруг вскочил, будто змея ужалила: «Ух ты, Отшельников скит!»
Моя мачеха выскочила за дверь и к моей бабке:
«Наны-джан, сказал — Отшельников скит. Вуй, наны-джан, не к добру сказал…»
В Отшельниковом скиту еще до того, как мы с братом родились, большое было кровопролитие, и народ боится говорить об этом, кто говорил об этом, убитым оказывался, кто говорил, от какого-нибудь несчастного случая, от чего-нибудь неожиданного погибал. Но моя бабка сказал моей мачехе:
«Ружье не прячь, врага своего нашел мой сын, не вздумай ему мешать».
Мой отец на минутку сомкнул веки и как во сне увидел — на камне сидит ахпатец и прислушивается, когда раздастся выстрел Асо и кончится жизнь Ишхана. Прислушивается из своего Ахпата — поверх Акнера и Ванкера, через все замершее манацкое ущелье, это он вложил в руки Пыльному Асканазу ружье и сидит теперь в своем Ахпате, пошел к Отшельникову скиту, сел на камень и ждет, когда раздастся выстрел. Безобразная осень. Деревья голые, черный ворон летает, в горах выпал снег, овраги и ущелья стоят притихшие — в Ванкере если орех зубами разгрызешь, в Ахпате будет слышно.
А про это уже мне бабушка рассказала. Когда все уже забылось, отошло и мое знание не принесло бы новой напасти на мою сиротскую голову, расчесывая мои волосы, заплетая их в косу, плача, моя бабушка про все это мне рассказала. Мой дед был священником, и, значит, моя бабка была попадьей, в доме у них святая книга имелась. После того как моя тетка, бабкина дочка Манишак, овдовела в Ахпате и мой дед умер, моя бабка оделась во все черное, забралась в дом и молча ждала, когда смерть придет за ней, но прожила долго и про все здешние дела была хорошо осведомлена — кто кого притесняет, кто чьей женой завладел, кто где в засаде притаился, чью скотину хотят прирезать и из какой безвестности и на кого пуля выскочит. Ахпатовский наш зять, муж моей тетки Манишак, имени его уже не вспомню, это еще до меня и моего брата и нашей мачехи было, даже до прихода в наш дом моей пресветлой матери было… ахпатского нашего зятя мельник и его сын Амазасп убили. Имя Амазаспа не вру, правильно говорю. Через весь Ванкер, потом через Акнер, по черной пашне, что возле Большого камня, мой отец бежал и кричал в сторону Ахпата:
«Амазасп, Амазасп… Амзо… Амазасп… Амаз…»
Я стояла перед телегой возле волов. В руках слабый прутик детский. Под колесами камня нет, груженная Ишханом телега давит на волов, вот-вот задавит — и волов задавит, и меня. Ну, думаю, Ишхан меня убьет. Думаю, уйду в город, вот спущусь сейчас и пойду, спрашивая, спрашивая, найду, где мой брат в учениках сидит, найду брата, возьмемся за руки и уйдем, скроемся навсегда от этого Ишхана, от этого Ванкера, от этой мачехи. Тот бедняга Асканаз все стонал и стонал и вдруг, смотрю, хочет подняться, как весенняя тощая скотина, задницу от земли оторвал, а встать на ноги не может, повалился снова. Под конец сел. Сел и смотрит. Смотрит, смотрит… ничего не видит, говорит «вот», сам себе говорит «вот»… потом заметил меня.
«Доченька?..»
Потом расплакался, как ребенок, захлебывался.
«Видела, что твой отец со мной сделал?»
А что ему оставалось, моему отцу?
«Ни стыда у него, ни страха…» — И плачет, и хочет встать, но больно ему, и он снова плачет.
Сказал мне: подложи под колеса камень. Я подложила, но ты представь, как может подложить камень твоя Нанар. Сидя, как ребенок, подполз-подполз, подтянулся и сам подложил камень. И некрасиво так плачет. И еще ему волов развязывать, еще ему мучиться, развязывая сидючи туго стянутые Ишханом узлы и так и не развязать их, еще ему горько плакать, и еще вол должен наступить ему на ногу, и он еще должен взвыть, потому и говорю, что совесть в животном хороша, а в человеке, который к тому же тряпка, жалость и совесть — это одни сопли.
И, словно на выстрел, весь Ванкер высыпал на улицу и побежал, словно на черных пашнях целая воронья стая поднялась.
«Амазасп, Амазасп, Амазасп», — припав к лошадиной морде, никого кругом не видя, Ишхан перекрыл пашни и поскакал дальше, стегая лошадь плеткой, плеткой. Смерть слепая бывает и видит только отмеченного своей печатью, как слепой камень катится, через голову одного перекатывается и бац в другого.
Ишхан только Отшельников скит перед собой видел и в скиту на камне Амазаспа сидящего.
«Амазасп, Амазасп, Амазасп… скажите Амзо, чтоб бежал… Амаз…»