Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Распутин Валентин ГригорьевичБондарев Юрий Васильевич
Ибрагимбеков Рустам Ибрагимович
Казаков Юрий Павлович
Думбадзе Нодар Владимирович
Солоухин Владимир Алексеевич
Искандер Фазиль Абдулович
Трифонов Юрий Валентинович
Матевосян Грант Игнатьевич
Битов Андрей Георгиевич
Абу-Бакар Ахмедхан
Ахвледиани Эрлом
Гончар Олесь
Можаев Борис Андреевич
Борщаговский Александр Михайлович
Носов Евгений Иванович
Нилин Павел Филиппович
Ким Анатолий Андреевич
Смуул Юхан Ю.
Стрельцов Михаил Леонович
Рекемчук Александр Евсеевич
Сушинский Богдан Иванович
Ауэзов Мухтар
Байджиев Мар Ташимович
Тютюнник Григор Михайлович
Семенов (Семёнов) Георгий Витальевич
Худайназаров Бердыназар
Салури Рейн
Чиковани Григол Самсонович
Айвазян Агаси Семенович
Бокеев Оролхан
Валтон Арво
Гази Ибрагим
Гансиняускайте Ирена
Гуцало Евгений Филиппович
Жук Алесь Александрович
Калве Айвар
Кудравец Анатолий Павлович
Менюк Георгий Николаевич
Муртазаев Шерхан
Мухаммадиев Фазлидин Аминович
Поцюс Альгирдас
Уяр Федор Ермилович
Юшков Геннадий Анатольевич
Якубан Андрис
>
Сборников рассказов советских писателей > Стр.131
Содержание  
A
A

Гармонист не заметил сам, как сразу, как только вышла плясунья, оставил своего «Хаз-Булата» и теперь неистово наяривал «елецкого», и не понять было — то ли женщина подпевала гармони, то ли гармонь подыгрывала ее пению.

Фантастичной показалась бы эта картина стороннему наблюдателю, если бы таковой оказался. Сидит москвич, и не просто москвич, но всем известный Алексей Петрович Воронин, неумело, но до гармонного захлеба рвет мехи, а перед ним пляшет и поет пятидесятилетняя телятница из соседней бригады, Раиса Егоровна Ксенофонтова. Одно и оправдание было бы им, что перебрали ради праздничка, но в том-то и дело, что оба были трезвы. Однако было тут как шапкой ударено о землю — и будь что будет.

Милый мой, поверь, поверь,
Я люблю тебя теперь.
Смотри на солнце, на луну,
Поверь люблю, не обману.

Женщина кончила плясать так же неожиданно, как и начала. Она села рядом с гармонистом, обмахиваясь платочком, и была в этом обмахивании заученность жеста, оставшегося еще с девичества, потому что на улице было прохладно и вспотеть плясунья, конечно, не успела. Не такие пляски приходилось выдерживать! Она негромко засмеялась и этим смехом все сразу сделала простым и естественным. Подурачился взрослый человек, ну и подурачился, и ничего тут особенного.

— Чай узнал меня, Алексей Петрович?

— Конечно, узнал. Да и знать не переставал. Разве не помнишь, как позапрошлый год поехали в сельпо в Максимиху, да и застряли около вашего телятника? А ты увидела наше бедствие и пошла в деревню за трактором?

— И то помню.

— Как живете-то?

— Кто? Я лично или мы вообще?

— Вообще я и сам вижу. Неплохо живете. Телевизоров развелось, мотоциклов. Даже магнитофоны.

— Да. И у моего сына мотоцикл. И телевизор у нас в переднем углу. Окно в мир, как пишут в журнале. Включил и, пожалуйста, тебе — Интервидение. Только разница с окном та, что там видишь, что видно, а здесь глядишь, что покажут. Ну… и на столе тоже — не бедствуем. Яйца и мясо — круглый год. — Женщина замолчала, покосилась на профессора, словно прицениваясь, стоило ли говорить ему золотые слова. — Но, пожалуй, скажу тебе: хорошо живем, а не радостно.

— Что же так?

— А с чего? Радоваться мне, например, с чего? Муж у меня — пьяница. Да и не люблю я его. И не любила, можно сказать, никогда. Выскочила тогда по глупости. А вернее сказать, ради того, что хоть бы за этого. Сколько вон баб без мужиков живут, да помоложе, получше меня…

— Село очень разъездили…

— И село, и вокруг телятника моего — ноги не вытянешь.

Разговаривали, а гармонист пилил и пилил потихонечку. Но тут, вывернувшись из прогона (как раз из того прокошинского прогона, через который мечталось в Москве войти в Преображенское с гармонью и удивить), громко застрекотал мотоцикл. Подпрыгивая на колдобинах и пыля, он наддал по короткой прямой и остановился около Раисы и Алексея Петровича.

— Мать, ты домой-то когда? Садись, подвезу.

— Это мой Слава, — пояснила Раиса. — Вячеслав. Ишь какой вымахал. Мотоцикл завел, телевизор, теперь магнитофон просит. И стоит не триста ли рублей. Почти корова. Шесть овец за одну игрушку отдай! Это что? А ты вырасти их, шесть-то овец…

Вдруг неожиданное решение вспыхнуло в сердце Алексея Петровича. Он быстро снял с плеча гармонный ремень, застегнул пуговки на мехах и протянул гармонь парню.

— На, Слава, бери. Дарю на память.

Парень покраснел, опустил голову, ничего не ответил. Даже матери сделалось неловко за него.

— Что же ты, Слава, бери. Дарят тебе от чистого сердца…

— На кой она мне. Если бы магнитофон. «Сони». — И зачастил, словно прорвало: — За наличные деньги, конечно. Только здесь не достанешь ни фига. «Сони». Японская фирма… Правда, Алексей Петрович! В Москве, говорят, в комиссионных магазинах бывает. Японская марка «Сони». А деньги маманя вышлет…

В осенний дождливый день я навестил на даче Алексея Петровича Воронина, моего старого друга и земляка. Пообедали, сыграли три партии в шахматы, я собрался уходить.

— Подожди. Пойдем ко мне в кабинет, чего покажу.

Поднялись по крутой дачной лесенке. Профессорский кабинет. Огромный письменный стол, заваленный учеными книгами и бумагами. Папки, наверное, с диссертациями, присланными на отзыв. Журналы по специальности, газетные вырезки — профессор…

А профессор сел на тахту, и не успел я моргнуть глазом, как у него в руках оказалась гармонь «двадцать пять на двадцать пять».

— Хочешь, поиграю потихонечку? А то жена заругается.

— Господи, да, конечно, хочу. Сто лет не слышал гармони. Но откуда она у тебя, каким образом?

И Алексей Петрович рассказал мне вкратце то, о чем рассказано на предыдущих страницах.

…По подоконнику стучали редкие капли дождя, снизу гремели посудой, а профессор пиликал и пиликал негромко, опустив голову, словно прислушиваясь к ладам. «Ты сыграй, сыграй, тальяночка, не дорого дана…»

Михась Стрельцов

Смаление вепря

Наступают уже холода, схватывают землю заморозки — оседают инеем сырые туманы. Черствеет земля, и лоснится, темной холодной зеленью бьет в глаза поределая у дороги трава. Уже взялась коркой зябь, поседели в огородах и высохли до звона голые стебли и стал пустым воздух. Небо днем все ниже припадает, прижимается к земле. Еще гоняют на пастбище коров — подальше от деревни, в лес. Под вечер скотина не хочет возвращаться в хлев, норовит забрести в пропахшее картофельной ботвой и студеным капустным листом поле.

И вечерами, и поутру морозно, хмельно, как первачом, пахнет дымом.

В такую пору в деревнях свежуют кабанов.

Мне хотелось написать один рассказ и назвать его так: «Смаление вепря». Не кабана, а именно вепря…

Теперь я знаю, что, пожалуй, не напишу: боюсь, чтобы то, о чем хотел рассказать, не приглушилось незаметно, а то и вовсе не потерялось бы там, в словесах, а оно — почти несказанное — самое важное для меня. Зачем же я тогда вспоминаю и зачем пишу? Не знаю. Мне просто подумалось, что, может, все же обретет напоследок какую-то логику эта попытка рассказать. Посмотрим.

Я жил тогда в нетронутой части города, когда задумал свой рассказ, в старом районе, застроенном неуклюжими кирпичными, а больше деревянными домишками, утопающими в садах. К тем домишкам нужно было идти от улицы узким и глубоким, как просека, двором; по двору вела тропинка, твердо протоптанная в рыжей чахлой траве, в лопушистых кустиках подорожника, в сухих и разлапистых, как деревья, ромашках. В тени вишни, сирени или жасмина там можно было увидеть наспех сколоченный стол, иногда новый, из тонкого штакетника, или темный от времени, на приземистом толстом столбике: доски стали трухлявыми, раскрошились на закругленных подзорах и повыщербились ямки возле загнутых ржавых гвоздей. Встречались и столики, подновленные свежей доской, и она была непривычной здесь и бросалась в глаза, в точности как царапина на лице человека…

Теперь почти ничего не осталось от того района — одни пятачки, островки, зажатые кварталами безликих зданий с плоскими крышами. Остались возле новых домов, рядом с детскими площадками, то кривая костлявая яблоня, то вишня, которая вымахала в дерево — пышная в кроне и толстая в комле. И еще осталась улица, хотя и старая, но довольно широкая и ровная, потому что когда-то здесь был мощеный тракт. Название его, открещиваясь от старины, поменяли, но не поменяли, забыли, видно, поменять название базара, который расположен возле этой улицы и называется по-прежнему — Конский базар.

Осенью каждое воскресное утро слышно было, как поскрипывают на моей заасфальтированной улице деревенские подводы, как цокают копытами кони и как визжат и хрюкают в телегах подсвинки. Попозже, когда встанешь, стряхнешь с себя сон, позавтракаешь, а потом отправишься за сигаретами в ближайший магазин, не протолкнуться будет к прилавку сквозь толпу негородских людей. Толчея, гомон, и нездешние дядьки у кассы окликают зачем-то теток, стоящих в очереди к прилавку, и жестами что-то объясняют им… А на пустыре за магазином уже стали табором цыгане. Женщины занимаются детьми, и горланят, орут, как в поле, по своему обыкновению лохматые парни. Распряженный конь тащит с телеги сено, раструшивает его и согласно кивает головой, словно: «Ох, браточки, так оно и есть!» — хочет сказать шумной компании подвыпивших мужчин. Как будто конь этот знает, что цыгане есть цыгане, им все можно…

131
{"b":"593437","o":1}