Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Казаков Юрий ПавловичКим Анатолий Андреевич
Трифонов Юрий Валентинович
Худайназаров Бердыназар
Гончар Олесь
Стрельцов Михаил Леонович
Салури Рейн
Юшков Геннадий Анатольевич
Нилин Павел Филиппович
Распутин Валентин Григорьевич
Искандер Фазиль Абдулович
Мухаммадиев Фазлидин Аминович
Поцюс Альгирдас
Битов Андрей Георгиевич
Ахвледиани Эрлом
Муртазаев Шерхан
Абу-Бакар Ахмедхан
Борщаговский Александр Михайлович
Уяр Федор Ермилович
Семенов (Семёнов) Георгий Витальевич
Айвазян Агаси Семенович
Бондарев Юрий Васильевич
Бокеев Оролхан
Гази Ибрагим
Гуцало Евгений Филиппович
Кудравец Анатолий Павлович
Ауэзов Мухтар
Валтон Арво
Солоухин Владимир Алексеевич
Байджиев Мар Ташимович
Смуул Юхан Ю.
Матевосян Грант Игнатьевич
Жук Алесь Александрович
Калве Айвар
Можаев Борис Андреевич
Думбадзе Нодар Владимирович
Носов Евгений Иванович
Гансиняускайте Ирена
Менюк Георгий Николаевич
Тютюнник Григор Михайлович
Ибрагимбеков Рустам Ибрагимович
Чиковани Григол Самсонович
Сушинский Богдан Иванович
Рекемчук Александр Евсеевич
Якубан Андрис
>
Сборников рассказов советских писателей > Стр.71
Содержание  
A
A

Человек и животное отличаются друг от друга памятью, между человеком и скотиной стоит память, знаешь — нет? Память в тебе, значит, горишь ты, значит, человек со своими счетами, со своим беспокойством, а нет в тебе памяти — вот в поле корова пасется, она беспамятная. Телка ее вчера зарезали, но она беспамятная. Вон дерево стоит — если у него есть память, то и у дорогих твоих родичей она есть. Твоих режут, под корень срубают, обделяют, насмехаются над ними — твои бегут от такой памяти, твои сбегут, все забудут и опять обделенными будут, и опять у них не будет памяти, потому что они боятся против насмешки с кулаком пойти и на лишения еще пущим лишением ответить… Говорите — любовь, говорите — любим, любите. А что вам еще делать, любите, потому что мужества в вас нет, чтобы кусаться, бить, обделять. Чтоб ненавидеть. Вы боитесь ненавидеть, вы вашу любовь платком сделали, завязали ею глаза, потому что вы боитесь взглянуть в упор и возненавидеть — вдруг увидят, что ненавидите, возьмут и пристукнут. Убьют. Не бойтесь, умереть не так-то уж легко, и захотите — не умрете, пускай-ка разок с вашей головой и у них кулак поболит, посмотрим, в другой раз сунутся? Встаньте разочек, как мужчины, пусть сгибают вас, пусть всю силу свою на вас испытают, а вы не сгибайтесь, пусть всю, какая есть, силу, положат, посмотрим, в другой раз полезут ли гнуть, посмеют ли приблизиться. Моему отцу хоть пламя в глаза суй, мой отец и не моргнул бы. Мой отец смотрел бы в упор, мой отец смотрел бы и высмотрел и запомнил бы. Мой отец ничего не забывал, никому не спускал. Как золото, как золото, которое он прятал-перепрятывал, так и память моего отца, то являлась на свет божий, то пряталась в тайник, но никогда не терялась, никогда. В маленьком его, с горстку, теле она где-нибудь пряталась, надежно схоронившись, и, когда приходило время, мой отец вытаскивал свои старые счета, и они сверкали и блестели, как начищенная сабля. Такой был мой отец. Вот тебе одни твои родичи, вот другие. Из которых ты, отвечай?

А что болтают про моего отца разную там ерунду, будто бы, ну, знаешь, в общем, так это от великого страха, это они гладят его, почесывают, чтоб не лягнул ненароком. Это они довольны, это рады, что он не у них украл, не из них кого-нибудь убил, не их шуганул. Ну, ты знаешь все это, будто бы он привязал кошку за веревку, закинул ее на верхний этаж, кошка вцепилась в ковер, и так он упер-утянул этот ковер. Или же будто бы: «Ребятки, ребятки, ловите курицу, курицу, курицу… Убежала, проклятая!» — и чужую курицу на чужой улице чужих ребятишек заставил поймать и домой принес, как ни в чем не бывало. Корову свою будто бы здесь потерял. Здесь будто бы потерял, а в Марнеуле, в Грузии, схватил за шиворот кого-то: «Вон она, моя корова, вон она, нашел!» Ну, да все это было, ковер этот до сих пор в доме моего брата висит, а корова та потом пропала с нашего двора, потому что ее ты стерег, потому что ты из породы Аветика, а не Ишхана. — Ты читал книжку, и корова пропала. «Только что здесь была». — «Только что — когда?» — «Только что». — «Только что» — утром, в обед или же вечером? Потому что время для тебя и для твоих не существует, время для вас вообще отсутствует. Время было создано для него, для отца моего, для Ишхана, он от времени, как от бешеной собаки, бежал, время за ним не поспевало. Все быстро-быстро, разом-разом, как ласточка гнездо себе лепит, яйца кладет, птенцов высиживает, спит вполглаза, свесившись из гнезда, — все мигом-мигом, быстро-быстро, прохладно стало, выстроилась вместе с птенцами, готова к перелету. Ишхан был в Андраниковом войске. Андраник ушел, войско следом за ним, а кто не ушел, здесь остался. «Ах, Андраник, Андраник». Эти «Андраник», а твой дед уже перегоняет стадо из Кошакара в Товуз, из Товуза в Кошакар. А между делом продает ворованную скотину. Да, бывшие андраниковцы еще «Ах, Андраник» тянули, андраниковских уже стали забирать, за бандитов принялись, — а твой дед уже вступил в кооператив, на своих волах кооперативный камень перевозил — ни андраниковцем, ни тем более бандитом — качагом он никогда не был и не будет, он в кооперативе, вот как. Одного вола он, перегоняя чужие стада, взял и оставил себе, другой наш старый вол был, еще со времен моего деда Беглара был у нас, еще до меня и моего брата. Третий вол — он сам. С волами наравне тащил на себе кооперативный камень. Иван Арзуманов положил руку на его худое плечо, свинцовым своим взглядом уперся ему в лоб и: «Как, тебя еще не повесили, Ишхан?» У моего отца заиграли брови, мой отец был невысокий, даже, можно сказать, маленький был, но кто видел это? Мой отец был жилистым и худым, но того, что он был маленьким, этого никто не замечал: где бы он ни был, где бы ни находился, он все заполнял собой. Разъяренный, мой отец кое-как сдерживается, пристраивается поудобнее под рукой Арзуманова, а тот: «Тебя еще не повесили?» А мой отец: «За что же, парень, что я, сушеная груша, чтоб меня вешать?» Арзуманов: «Я про виселицу толкую, Ишхан, про виселицу». Сын мой, сын мой… тебя бы и за Андраника взяли, и в Кошакаре бы за угнанное стадо пристукнули, и в Товузе бы убили за то же самое, а уж Иван Арзуманов непременно бы тебя настиг. Ты бы ударил Арзуманова по руке, отбросил бы его руку, и Арзуманов бы тебя не простил. Народ приумолк, ждет, что дальше будет, пот выступил на лбу у твоего деда. «Нет, Ваня, исполком насчет меня особое решение вынес», — и дед будто бы лезет за пазуху, будто бы достает это решение. Но Ваня Арзуманов говорит: «Ты что же, наган достаешь или решение исполкома?» — «Да ты что, парень, я разве против тебя наган вытащу, решение, конечно, решение. — И твой дед смеется. — Исполком постановил особое решение вынести насчет меня, — смеется твой дед, — чтобы сохранить, так сказать, в качестве наглядного пособия, чтобы школьникам показывать, глядите, мол, какие люди были до иванарзумановской революции», — и твой дед впивается в Арзуманова глазами: что тебе от меня надо, мол, был Андраник — я в андраниковцах ходил, сейчас кооператив — я ваш, арзумановский, в кооперативе я. И Арзуманов своей рукой, той самой, которой за плечо деда держал, той самой рукой хлопает по тому самому плечу, будто бы пыль с него отряхивает, и смеется, будто бы над пылью: «Ты у нас, как пыльный мешок, прямо Пыльный Дед». И народ тоже смеется, и настоящий Пыльный Дед — Асо, несчастный Асканаз, смеется вместе со всеми. Да, и он смеется. У моего отца золота зарыто было столько, сколько у Пыльного Асо мусора перед дверью валялось, но Пыльный Асо вместе со всеми смеется над Ишханом, поскольку у него на Ишхана зуб давно имеется, а сейчас Ишхана прижали, как видно, пришло время пристукнуть Ишхана. Сталь, она трудно ломается, но все же ломается, а ведь медь умеет согнуться и не сломаться. Ты бы свое гордое плечо высвободил из-под руки Арзуманова, и непреклонный Арзуманов тех молодых его лет непременно бы тебя вздрючил. А мой отец и твой дед Ишхан — нет, он подставляет свое кооперативное пыльное плечо, чтобы по нему похлопали, чтоб якобы пыль столбом поднялась, чтобы чихнуть и пройти. Иван Арзуманов смеется — и народ тоже смеется вместе с ним — и говорит: «Ну, Ишхан, отделался на этот раз». Иван смеется не так чтобы от души, в полный рот, а слегка только — не то смех это, не то знак, что Ишхана, сколько бы тот ни крутил, все равно повесят. Своими желудевого цвета глазами он спокойно смотрел кругом, но если эти глаза встречались с твоими… А твой нервный дед сдерживался под его рукой: «Да ты что, у меня особое решение есть исполкома». К ровесникам своего отца и дядьев Ваня Арзуманов обращался «молодой человек». Куда деться, что делать деду твоему? Сын мой, сын мой. А твой дед стоит, плечо подставил, холодный пот со лба каплет, и дед хочет все в шутку обратить: решение исполкома. А тот шутку не принимает: ты что, наган достаешь?

Моя мачеха рассказывает, он потом пришел домой, закрыл за собой дверь и, как зарезанная скотина, стал биться на полу, на земле. Я этого не видела, люди тоже не видели, люди одно только знали: «Что я, груша, что ли, чтоб меня вешать?» Или же: «Исполком решил подержать меня немного, использовать меня и моих волов, а потом уж ликвидировать». Или же про украденный ковер люди знали, ну, тот ковер с кошкой, или про чужую курицу, про корову, про тысячу подобных вещей, и все это было, ну да, было, а в то же время, почем я знаю, было или не было. Но вот что перед целым народом, перед всеми соседними деревнями — ванкеровцами, акнеровцами, ахпатцами — этого сильного, как гора, человека, скрутило, этого никто не видал и никто про такое не слышал. Только про чужую курицу и тому подобное. Да, и вот мачеха рассказывает: пришел домой и забился на земле, как скотина, которая не кричит, потому что сухожилия перерезаны, но бьется по земле, все бьется, потому что хребет еще не сломлен, Ваня Арзуманов зачем, скажи, приехал — бандитизм ликвидировать. Приехал, дело свое сделал, ну и покрутился день-другой в селе — в городе. Сердце у человека готово лопнуть от такой несправедливости божьей почему это господь одного змеиным умом наделяет, другого, как дерево создает, бестолкового, нерасторопного? Вот слушай: до начальника милиции слух доходит, что бандитов — качагов в кошакарских горах видели. Начальник милиции снаряжает своих милиционеров, из сел тоже — умеющих ружье держать с собой забирает и с этаким войском-отрядом направляется в Кошакар. Качаги, мол, в Кошакаре. Начальник милиции смотрит в бинокль и видит: открытая равнина, качаг сидит рядом с чабаном, закусывает, кругом отара рассыпалась, пасется. Открытая равнина — что может быть лучше, и милиция на той же равнине, и бандит сидит возле овец, смотрит на облаву, и бежать ему некуда. Жара, овцы сгрудились, бандит, отложив ружье, обедает. Начальник милиции опускает бинокль, снимает с плеча винтовку и целится в хлеб, что у качага в руке. Ребята ему говорят: не стреляй. А начальник милиции: почему это не стреляй. Ребята ему: не знаем, но ты лучше не стреляй, спугнешь. А начальник милиции: вы не знаете, зато я знаю, куда им в открытом поле деться, двум людям против такого вооруженного множества. Ребята ему опять: не стреляй. Начальник милиции — трах-тарарах и в крик: сдавайтесь, мол, куда вам против нас… А бандит шасть к овцам, пробирается среди овец, пробирается посреди этого открытого поля, на виду у этих разинь в тяжелых сапогах, этих несчастных тугодумов… Говорят, попустительство было — не могли двое от пятидесяти человек уйти… И жалоба за жалобой, жалоба за жалобой — в Москву, в Ереван, в Тифлис, в Ростов Арзуманову. А ты, сын мой, сын мой, ты бы, конечно, сказал: а если пуля в овцу попадет, а если у теленка нога заболит, а если я за чабана спрячусь, а пуля в чабана попадет?.. Э, да что тут говорить, а вот мой отец находчивости и смелости качага завидовал.

71
{"b":"593437","o":1}