Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Бондарев Юрий ВасильевичКим Анатолий Андреевич
Худайназаров Бердыназар
Ибрагимбеков Рустам Ибрагимович
Солоухин Владимир Алексеевич
Бокеев Оролхан
Ауэзов Мухтар
Искандер Фазиль Абдулович
Казаков Юрий Павлович
Битов Андрей Георгиевич
Матевосян Грант Игнатьевич
Гуцало Евгений Филиппович
Поцюс Альгирдас
Распутин Валентин Григорьевич
Носов Евгений Иванович
Валтон Арво
Калве Айвар
Гази Ибрагим
Жук Алесь Александрович
Менюк Георгий Николаевич
Мухаммадиев Фазлидин Аминович
Уяр Федор Ермилович
Муртазаев Шерхан
Стрельцов Михаил Леонович
Гансиняускайте Ирена
Нилин Павел Филиппович
Думбадзе Нодар Владимирович
Айвазян Агаси Семенович
Кудравец Анатолий Павлович
Борщаговский Александр Михайлович
Байджиев Мар Ташимович
Ахвледиани Эрлом
Юшков Геннадий Анатольевич
Смуул Юхан Ю.
Тютюнник Григор Михайлович
Семенов (Семёнов) Георгий Витальевич
Чиковани Григол Самсонович
Салури Рейн
Абу-Бакар Ахмедхан
Трифонов Юрий Валентинович
Сушинский Богдан Иванович
Можаев Борис Андреевич
Гончар Олесь
Рекемчук Александр Евсеевич
Якубан Андрис
>
Сборников рассказов советских писателей > Стр.133
Содержание  
A
A

И вот сидел он однажды у доброго знакомого в его квартире за накрытым на скорую руку, без женского участия, столом. Разговаривали, молчали, выпивали рюмку и молчали снова. Хозяин, лысоватый, долговязый, тертый жизнью, неглупый человек, никак не мог прикурить сигарету — ломались одна за другой спички. Наконец попалась хорошая спичка, он прикурил и неожиданно с какой-то непонятной горечью усмехнулся сам себе, а потом сказал:

— Знаешь, был я у матери… Зима. Скука. Вечером старуха поставит чугунок с бульбой на камелек… Сидим с нею, глядим на огонь, беседуем или молчим, вот как сейчас мы с тобой… И хорошо как-то, и то беззаботно на душе, то тревожно. Закурю папиросу, а она все гаснет и гаснет. И снова я спичкой чирк да чирк. А мать этак тихонько говорит мне: «Разве ж можно так портить спички, сынок… Прикурил бы от уголька, а?» И смотрит на меня тем жалеюще мудрым взглядом, какой бывает только у матерей, который видит в тебе то, о чем ты и сам позабыл или бессознательно спрятал. И, знаешь, содрогнулся я… Не то чтобы стыдно мне стало перед ней, ведь не спички же она пожалела, а показалось мне, браток… — Он легко, улыбчиво глянул на собеседника и, словно испугавшись этой своей растроганности, засмеялся: — Что скажешь, а?.. Эх, думаю, если б ты только знала, сколько мы, добры молодцы, рублевых спичек по ресторанам да пивным за один вечер расшвыриваем!..

И посмеялись, и помолчали, и взяли еще по рюмке.

Потом встали они из-за стола, и хозяин хотел проводить гостя, но тот отказался извинительно и тихо, и хозяин понял, что, видно, не нужно провожать, — так славно посидели они и помолчали, а в чем пришли к согласию, каждый догадается сам.

А затем гость наш распрощался и не спеша вышел на улицу. Вечерело, солнце низко стояло над городом и лениво, холодно било в окна, в жестяные крыши домов спокойно-багряным, равнодушным светом. Трамвай звенел где-то, и стоял запах остывающего, нагретого за день асфальта, и сильней, чем асфальтом, пахло кирпичной пылью и краской. Пуста была улица, он шел, а долговязая тень ложилась на дорогу и медленно ползла, словно подталкивая себя самое, и вдруг рядом, вроде бы за деревянным заборчиком, в палисаднике коротко и жалобно пискнул птенец. Это было как знамение какое-то, и он остановился и глянул туда. Холодный багрец заливал куст сирени, порыв сквозящего ветра колыхнул листву, и тени от нее затрепетали на желтой стене, и снова тихонько и жалобно пискнул птенец. Тогда он присмотрелся и увидел его. Он видел его совсем близко, этого грустно взъерошенного серого птенца, бесконечно, непостижимо одинокого в этой знакомой ему и, видно, не впервые облюбованной тени предвечернего куста. На стене, на листве, на огромных просторах города умирало солнце, и что чувствовал, кому и на что жаловался он, этот живой маленький комочек, измученный за день какой-то своей заботой, то ли понятной, то ли вовсе не понятной ему?.. Что это было: страх, напряженное ожидание непосильного озарения или чутко, всем существом внезапно осознанная обособленность от всего и разлад со всем? И не так ли тревожит, гнетет непонятным каким-то смыслом и самого человека печальная полоска прочерченной на западе вечерней зари?

Так подумалось ему, и он сжался от другой, нежданной острой мысли, которая пришла вместе с этой, но которая, видно, уже жила в нем, когда он сидел в гостях и слушал славного своего приятеля, и слышал в себе его слова, и себя слушал: как они, эти слова, отзываются в нем. Эта мысль была о матери, она так отчетливо вошла в него, что совсем не случайным, а единственно значительным и важным предстало перед ним то мгновение, когда тени от листвы затрепетали на стене и неожиданно пискнул за забором птенец. В печальном, странно замедленном раздумье шел он домой, и вместе с ним шла мысль о матери, или даже не мысль, а память о какой-то вине перед ней, воспоминание о растраченной понапрасну силе его любви, которая, может статься, никого не согрела. Струилась криница под шатром родных лип, и, козырьком приставив к глазам ладонь, вглядывалась вдаль мать…

С того дня беспокойство и тревога поселились в нем.

Однажды ему приснился сон. Сначала это был добрый сон, это была власть сумерек на границе света, когда все обозначала и проясняла собою не линия — обозначал контур, неуловимо зримый, как образ птицы, которая только что перелетела перед тобой дорогу. Высоким полем, березовым шляхом он ехал в этом сне на велосипеде, облачно тихой и теплой угадывалась впереди даль, и гудели в березах хрущи. И вся распахивалась навстречу неведомому душа, и так было хорошо!.. Куда же, куда, зачем он ехал? Но таким знакомым и в то же время незнакомым было все вокруг, так ласкало глаза умиротворенное небо, что невозможно было не думать: все это уже было с ним когда-то… «Ага, так ведь это же я домой еду, — неожиданно, весело, радостно догадался он, — вон там кончится дорога и покажется деревня». Но дорога все не кончалась, все убегала и убегала вдаль, и то знакомое, все то мучительно знакомое, чем светился, жил и звал к себе окоем, никак не могло определиться ни догадкой, ни смыслом. Оглянуться захотелось ему, он уже и намерился было, но не смог. И тогда порыв ветра упруго ударил ему в спину, ударил и сразу обессилел, и за спиной и вокруг зашелестела, зашуршала, осыпаясь долу, возникшая неведомо откуда листва, каленые, обожженные сивером листья. Стало тихо. Холод и пустоту чувствовал он за собой. Показалось на миг, что он закрыл глаза, ощущая только одно — как изменялось, как все непостижимо менялось вокруг него, а может, и в нем, страх пронзил его сердце. И тогда он увидел… О, тогда он увидел все необыкновенно ясно — и тот краткий миг, когда кто-то, до поры притаившийся в нем, одним толчком боли распахнул ему глаза и грудь! И тогда он увидел стены, которые сразу узнал: пропахшие паутиной, не тронутые фуганком стены, и топчан в углу, и груду старой одежды на нем, и старое корыто поверх этой груды, и скамью у двери, и ведра на ней, и на полу корзины с бульбой, и чугуны, и бадью с запаркой, и узкое, в одно бревнышко прорезанное оконце в стене, и какую-то банку на окне, и стакан с гусиным жиром, поставленный на банку, и единственное замызганное (не теплое ли еще?) куриное яйцо… О, почему, почему так знакомо все вокруг, и почему стоит у скамьи мать, и зачем чугуны у ее ног, зачем она повернула голову к нему — о, какой темный, невидящий, тяжелый, словно плеск воды в ведре, у нее взгляд! Он хотел шагнуть к ней, но она, отстраняясь, повела рукой, и тогда, словно по мановению этой руки, распахнулись стены, и тревожно, глухо зашуршала, озарилась при свете фонаря солома. И это уже было в пуне. Кто-то стоял на коленях спиной к нему, и что-то хрипело, билось на соломе, заслоненное этой спиной, и тускло светилась разбросанная крутом солома, и скреблись на насесте куры… И чугуны стояли в сенях, и бадья с запаркой, и лукошки с бульбой!..

Так он проснулся ночью, а днем ему принесли телеграмму.

У всех у нас была когда-то или есть мать, и, как это ни горько, не всегда хорошие приходят к нам телеграммы…

Вот и все. И опять наступают холода, схватывают землю заморозки — опадают долу инеем сырые туманы. Еще гоняют на пастбище коров — подальше от деревни, в лес. Под вечер скотина не хочет возвращаться в хлев, норовит забрести в пропахшее картофельной ботвой и студеным капустным листом поле. И вечерами, и поутру морозно, хмельно, как первачом, пахнет вокруг дымом.

В эту пору пишу я эпитафию рассказу, который мог бы называться «Смаление вепря». О, конечно, не столь уж много в нем логики, но ведь ее не больше и в тревогах, которые приносят нам лето или весна, зима или осень. Есть, к сожалению, вещи, не совсем подвластные нам, но есть и утешение, есть и надежда. О, наш брат сочинитель ко всему бывает еще и немного суеверным. Наивный, он хочет переспорить реальность, он хочет верить: я уберегся от беды, ибо — сказал!..

Добро и надежда очертили здесь свой круг.

Перевод с белорусского В. Тараса

133
{"b":"593437","o":1}