— В батюшку ты уродилась, непохожая на остальных. В достатке жить-то тебе надо бы, в довольствии.
— Где уж нам, — вздохнула Пелагея. — Поднакопить бы на избу да коровенку — и в деревню свою можно ехать. Да не удалось вот… Каждому кулику свое болото мило. Во сне вижу улицу свою, и дом, будто еще стоит…
Ляпаев, опасаясь, что разговор уйдет в сторону, перебил ее:
— Деньги, Пелагея Никитишна, дело наживное. Было бы устремление к ним. Только в деревнях-то верховых недороды часты. Опять ни с чем можно остаться!
— На все воля божья.
— Опять, стало быть, горе мыкать? Так и жисть пройдет.
— Что же делать-то, Мамонт Андреич?
— Ты меня прости за дерзость, Пелагея Никитична, женщина ты умная, поймешь, что добра желаю. Да и волю не свою исполняю. Человек близкий просил поговорить. Богатый он, один как перст. А ты, Пелагея Никитишна, по душе ему…
— Мамонт Андреич…
— Дослушай, Пелагея Никитишна, сделай милость.
— И слушать не буду.
— Воля твоя. Только ты уж не серчай. По-простому я, добра тебе… Чтоб не мыкалась одна-то в бедноте.
— В богатстве дело разве? И при деньгах больших счастье не всегда бывает.
— Истина, истина…
— Вам бы к примеру, Мамонт Андреич, жить бы в радости. А вот не получается. Устроили бы жизнь как-то. Лукерью не вернуть. Года-то у вас еще какие…
— Вот и я о том… — Ляпаев, проговорившись, остановился на полуслове и покосился на Пелагею. Но та или не заметила его замешательства, или же сделала вид, что не поняла.
На том разговор и кончился. Ляпаев ушел от Пелагеи близко к полуночи. И опять овладело им чувство вины перед женщиной, хотя не было прямой вины его в том, что не вернулся Алексей с моря. Всякий раз, вспоминая последний разговор с Алексеем, он думал, что ничего дурного, несправедливого не сделал своему работнику, а значит, и Пелагее. Отношения с Алексеем были самые обычные, какие полагались между хозяином и работником: раз платят деньги, так изволь делать все, что прикажут. И в море надо было Алексею ехать неотложно…
И все же на душе оставалось неспокойно. Помнится, в то утро Ляпаев был отчего-то сердит, накричал на Резепа, а тут еще Алексей под руку подвернулся, попросил отсрочить отъезд на день.
— Ты уж лучше оставайся, сам поеду, — зло ответил Ляпаев.
Алексей ничего не ответил, а вскоре одинокая подвода выкатилась со двора, и цоканье копыт о мерзлую землю затихло за углом на откосе.
В тот час уже едва-едва зашевелилась непогода — снежными тучами да поземкой.
А еще раньше приметил Ляпаев собаку, катающуюся по снегу — опять же к дурной погоде. Но не остановил хозяин работника. Оттого и беспокойство душевное.
9
Первоначально Пелагее все казалось странным в Синем Морце. Стоят избы, зябко прижавшись друг к дружке, связанные меж собой невысокими камышовыми изгородями. Улицы и дворы голы — ни травинки, ни кустика, ни деревца — не удосужились люди хотя бы ветлу под окном посадить. Улицы пустынны, дыхнет чуть ветерок — желтой поземкой метет песок с бугра. Только и отдохнуть можно на речке, где все напоминает ее родную деревню. Нет тут ни березки, ни сосенки, только ива так же устало клонится над водой и полощет в ней ветки. Вместо ручейка журчащего речка — широкая молчаливая, строгая. Но и это не беда. Опустит Пелагея ноги в воду, закроет глаза, вдохнет запахи травы и разноцветья, и радостно ей, будто у родного ручья под косогором посидела.
Когда с Алексеем поселились в ляпаевском флигеле, попросила мужа выискать в лесу две молоденькие ветелки и посадила их у себя под окнами. Мамонт Андреевич и в этом увидел ее отличие от тутошних, сельских баб — ни одной в голову не приходило.
Осенью, в безрыбье, когда на промысле затишье работное, Ляпаев, желая сделать приятное Пелагее, послал Гриньку в город за саженцами фруктовых деревьев. Трехлетние яблони и вишни рассадили на обширном дворе, а ухаживать за садом поручили Алексею, освободив его на весну и лето от других забот. Он приспособил стоведерную бочку на станок и возил воду с реки. Саженцы, на удивление синеморцев, с усмешкой наблюдавших за необычной для синеморчан ляпаевской затеей, хоть и с трудом, но прижились на тяжелой глинистой земле. Прошлым летом первый скудный цвет тронул реденькие ветки яблонь-молодух, но Алексей уже не видел их.
Ляпаев хотел было выписать садовника из города, но Пелагея запротестовала:
— Воды бы кто подвозил да поливал, а уж ухаживать-то я сама сумею. Невелик сад.
Словам ее Мамонт Андреевич обрадовался. После гибели Алексея, чтоб не обидеть ее и не причинить боль, он воздерживался брать во двор работника. Из промысловых Резеп каждое утро присылал кто посвободней, но постоянного человека не было.
Вскоре во флигеле, где прежде жила Пелагея с мужем, поселился бобыль Кисим, рослый одноглазый казах, а Пелагея, по настоянию Мамонта Андреевича, перебралась в его дом. После двух крошечных комнатушек флигеля большой дом с четырехскатной крышей, просторными высокими комнатами, огромными двустворчатыми, раскрашенными под дуб дверями казался ей дворцом.
Пелагея поселилась в невеликой квадратной боковушке в одно окно, рядом с кухней. В первое время она уходила к себе сразу же после вечернего чая и, прежде чем лечь спать, непременно запирала дверь изнутри и долго не могла заснуть, ворочалась, беспокойно прислушивалась к шорохам, неуютно чувствуя себя в доме одинокого богатого вдовца. Она и переселяться-то долго не решалась, боясь худого людского слова, да и сам Мамонт Андреевич (она давно это чувствовала и знала) был к ней неравнодушен, чем давал ей повод стесняться и осторожничать. Так ей казалось. Вскоре, однако, она поняла, что ошибалась. Отношения Ляпаева к ней оставались прежними. Он был учтив, обходителен и так же, как и прежде, не позволял себе ничего дурного — ни поступка, ни слова.
Так тянулось почти всю зиму. Как-то Мамонт Андреевич после ужина не ушел из столовой в свой кабинет, где он перед вечерним чаем, по обыкновению, просматривал счета управляющих промыслами или же листал газеты. Пелагея, налив горячей воды в большое эмалированное блюдо, мыла посуду. На ней был цветастый ситцевый передник. Волосы, заплетенные в толстые косы, уложены на затылке в тугой валик. По-девичьи тонкая фигура придавала ей легкость, стройность.
— Девку, каку ни на есть, в дом надо взять, — сказал Ляпаев.
— Зачем это? — удивилась Пелагея и тотчас же загорелась лицом, догадавшись, что не должна была этого говорить. Поправилась: — Воля ваша.
— Подсобляла чтоб, — говорил он, а сам удивился, как это могла такая женщина жить в глухом верховом селе, а потом вот здесь, в Синем Морце, в тесном покосившемся флигеле. Откуда научилась она так красиво, гордо носить голову, держаться с достоинством, умно говорить? — Сдается мне, Пелагея Никитишна, не следовало бы тебе кухней заниматься. Хлопотно.
— Как же? Всю жизнь только этим и занята. Может, недовольны чем?
— Что ты, что ты, Пелагея Никитишна! — испуганно и торопливо заговорил он. — О другом я. Садись-ка вот да послушай меня, только не гневись. Что тут играть в прятки — человек я немолодой, друг к дружке пригляделись.
— Мамонт Андреич…
— Нет уж, голубушка, садись, сделай милость, выслушай, — сказал Ляпаев, сам немало удивляясь тому, что говорит непривычные слова, какие никогда не говорил ни Лукерье, ни другому кому. — Вот живем с тобой под одной крышей, а каждый своей жизнью. Иногда думаю: зачем живем? Есть, пить? Для того ли создал господь нас с тобой, призвал к себе близких нам людей да нас обоих под одной крышей свел? Ты не подумала об этом? Мне думается, совсем то не случайно.
Пелагея вдумалась в сказанное им и удивилась правоте и убедительности его слов. Право же, не судьба ли это, не предначертания ли сверху? Не зря же говорят: все от бога, без него и волос с головы не упадет. И коли не судьба, зачем нужно было случиться пожару, сниматься им с обжитых мест, приехать в незнакомое, затерянное средь камышей волжского понизовья Синее Морце, зачем нужно было Алексею уйти в другой мир, а ей поселиться у Ляпаева? Судьба, стало быть, не иначе.