— Самовольничают, Мамонт Андреич. Без ножа режут.
— Ну так и прогнал бы с промысла. Аль работников там нет.
— Все крамолят, толпой. Завтра шабаш, не хотят работать. Пока, говорят, цену до гривенника не подымут, будут бунтовать.
— Жирно жить хотят. Перебьются, — в сердцах выкрикнул Мамонт Андреич и подумал: это господь наказал его, потому как чужой бедой потешался, вот и свою зазвал. Теперь Крепкожилиным черед веселиться, глядючи на его тяготу. Истинно сказано: земные радости — перед богом гадости.
Резеп в беспокойствии топтался возле пребывавшего в гневе хозяина, не решаясь напомнить о себе. Ляпаев, вспомнив о нем, повелел:
— Будь неотлучно на промысле. Если что — подай весть. Цена на завтра прежняя. Потакать шалберникам не след. Позадорятся-позадорятся да и смирятся. Надо ежели — волостью пригрози. Да в толпу слова не бросай: по отдельности, сами по себе, людишки куда податливей, нежели скопищем. Ну, иди.
Бессонником, лишенный спокоя, бродит Ляпаев по дому. Скрипят половицы под тяжестью неспешных шагов. Незаметной долевой щелью разошлась матица, и весь дом пришел в неуловимое движение: осаживались стены, напряглись дверные и оконные косяки, приняв на себя добавочное бремя. Перемещения эти, незримые глазом, Ляпаев воспринял слухом: сухой шорох, короткое щелканье. И помнилось ему: кто-то огромный, невидимый ходит следом за ним. От такого воображения повеяло неуютностью, одиночеством. Он прошел мимо комнаты Глафиры, услышал легкий храпок и, успокоенный, остановился у Пелагеиной боковушки. Дверь податливо отворилась, и в полутьме Мамонт Андреич различил Пелагеину кровать с высокими ажурными спинками.
Пелагея не спала. Облокотись о подушку, пожалела:
— Не надо бы убиваться-то, Мамонт Андреич. Образуется. Поозоруют малость да и утихомирятся.
— Истинно, Пелагеюшка. Понимаю рассудком, а вот сердце ноет. Да и не может уняться, потому как несвычно хамство терпеть. — Он присел на край кровати. Пелагея услужливо отодвинулась. — Каждый последний матажник помыкать мыслит, а то в расчет не возьмет, что, ежели вышвырну, без дела загнется.
— Неразумные людишки оттого и мечутся, живут в беспокойствии. Все хотят одного роста быть, а того не поймут, что богу то неугодно. На руке всего-то пять пальцев, а и те неодинаковы. Ложись, отдохни малость.
Ляпаев прилег рядышком, помолчал, успокоенный ее рассудительными словами и ласковым утешным голосом.
— Слышь-ко, Пелагеюшка, — ткнувшись бородой ей в ухо, страстно зашептал он: — Будя нам любовниками жить да бога гневить. Будто вор крадусь к тебе всякий раз. И сын-то неповенчанный, почитай, незаконный. Завтра или днем позже в город еду, ты скажи, что для обряда привезти. — Он почуял, как Пелагея затихла мышью, спросил: — Что молчишь-то?
— Мне откуда знать, как у вас, состоятельных. По-нашему, крестьянскому, не подойдет.
— Ладно, сам поспрошаю отца Леонтия. Ты мне непременно, Пелагеюшка, сына роди, наследника, чтоб добро мое в чужие руки не уплыло.
— Не досаждай богу напраслиной, — ласково возразила Пелагея и всем телом притеснилась к нему. — Ты еще не старый, сильный. Жить да жить тебе.
— В груди теснит, — признался он. — Сердце чулое стало, недоброе мнится…
— Перестань про то, не терзайся. У нас будет сын — это ли не доброе.
10
Затихло на промысле, замерло. Но тихость эта не похожа на послепутинный покой, когда, утомленные промысловой горячкой, умиротворенно отдыхали люди от изнурительной работы, от надобности подниматься ни свет ни заря.
След напряженности открывался во всем внимательному глазу. Недвижным табунком сбились у лабаза тачки. Обкусанным караваем сиротливо возвышался ледяной бугор. Горкой на приплотке лежали неубранные носилки — не обремененные ношей, они пустоглазо темнели ячеей сетки. И ватажный люд, несвычный с бездельем, больше отсиживался в казарме. Если приспичило кому сходить за водой к реке или по другой нужде за изгородь, шли крадучись, тишком, переговаривались шепотком, словно в доме покойника. Все это Резеп приметил, едва вышел из своей комнатки на высокое, с многоступенчатым рундуком, крыльцо.
А позже, по мере того как солнце, отслоившись от горизонта, взбиралось все выше и выше, и совсем невмоготу стало смотреть на заброшенное хозяйство, где еще вчера бурлила жизнь, боролись страсти и ни на минуту не затухало дело. Вымерлый вид промысла навевал безысходную тоску.
И как на неживое тело, налетело вороньё, безнаказанно хозяйничало на плоту, у лабазов, где со вчерашнего дня оставались порванные при перегрузке и выброшенные за ненадобностью рыбины. Воронье карканье предвещало недоброе, и Резеп суеверно подумал: к чему бы такое? Перекрестился торопливо и прошел в лабаз.
Два длинных ряда чанов пустовали — колодцами чернели врытые в землю семисотпудовой вместимости кадища. Во втором лабазе тоже пустовали чаны, и лишь четыре крайние, доверху забитые сельдью вперемешку с солью и льдом, были укрыты кусками рогожи. Сегодня с утра надо бы эту замороженную сельдь перебрать, уложить аккуратными рядами, рыбка к рыбке, спинками вниз, обильно пересыпать солью, и тогда она томилась бы в продолжение месяца, зрела, высаливалась до нужной спелости. Так и задумал Резеп вчера, но его решению не суждено было исполниться, потому как неожиданно нарушился весь заведенный порядок. В заморозке сельдь конечно же не загорится, рассуждает Резеп, вылежит и неделю и другую, однако ж дело застопорилось, и это ничегонеделанье обойдется Ляпаеву в копеечку. Держать бы прошлогоднюю цену, так нет, поскаредничал. Вот и достукался: потеряет больше, нежели выхитрит.
Размышляя так и в мыслях осуждая хозяина, Резеп приметил Глафиру. Она вошла в широко распахнутую дверь лабаза и приблизилась к нему. Кивнула понимающе, ни о чем не спрашивала.
— Как он там?
— Закрылся у себя. И завтракать не вышел.
— Зря он так. Поторговался бы малость с ловцами, глядь, и уступка вышла бы. Селедка-то пройдет. Ну, да ему видней. Его капиталы, а у нас голова болит. — Резеп обнял Глафиру и втиснул ее спиной в прогал между ларями с солью. — Хорошо, что пришла. Скукота.
— Не надо, Резеп, Слышь-ка, увидят. Пойдем к тебе, в светелку. Что расскажу!
Недоброе предчувствие, навеянное тягостным томлением от безделья, охватило Резепа. Едва Глафира поведала ему то, что простодыра Пелагея втай от Ляпаева шепнула ей на ушко утром, Резеп напружинился, враз определил, какая беда нависла над Глафирой, а значит, и над ним.
— Час от часу не легче. — Он в задумчивости поскреб лоб и предложил первое попавшееся: — Надо Пелагею отговорить. Глаш, бабы на это горазды, придумай что-либо, а?
— Она так счастлива, а ты — «отговорить». Как же, уломаешь ее.
— Ну… скажи, что… у него в городе шмара. Бабы не любят, когда мужик сразу с двумя.
Глафира стрельнула на него глазами. Взгляд ее был подозрителен, и к тому у нее были веские причины. Первое, что она подумала — неужели Резеп знает о ее связи с Мамонтом Андреичем. Однако догадке своей не поверила: откуда ему знать про то? В номер он не заходил, а Ляпаев до смертного дня не предаст огласке такое.
— Да не поверит она, — стояла на своем Глафира. — Она на Мамонта Андреича чуть ли не молится.
— Да… положеньице. Без ничего останемся, как пить дать. И я безденежник. Че делать-то будем?
— Так обещал он мне промысел и остальное, что положено.
— Пока один всем владел, — сердито возразил плотовой, — теперча их двое, трое даже. Достанется тебе фигура из трех пальцев. Нет-нет, надо что-то учинить, Глаш. Ты одна должна быть отказной наследницей. И никого больше. Иначе нам каюк. — Про себя подумал: «На что ты мне, худая сковорода, без состояния». А вслух сказал: — Хватит баклушничать. Проморгаем свое счастье, крест святой, провороним.
— Резеп, глянь, — обрадованно воскликнула Глафира и метнулась к окну.
11
Конторка и комнатка плотового строены так, что река видится из окна далеко, чуть ли не до раздора, где Ватажку раздваивает крутоярый лесистый остров. Потому Резеп, взглянув в окно, сразу приметил две ловецкие бударки и определил наметанным глазом, что они тяжело гружены. И засомневался в своих словах, которые он только что насылал Ляпаеву. Выходит, хозяин прав. Не все с ума поспятили, очухались, которые поумней. Резеп вглядывался в приближающихся ловцов, желая угадать их, но признал, лишь когда лодки сравнялись с приплотком: на одной Тимофей, на другой — дед Позвонок с внуком.