Но демонизм Врубеля активен. Он откровеннее, ярче, волшебнее. Горделивее. На нем сказался гений Байрона, мятеж Люцифера. Отсюда — его влечение к пышности, к чувственному пафосу восточной мистики, острота движений, угловатость контуров и зной сверкающих красок. Символизм Врубеля переходит в религиозный экстаз.
Кольцо замыкается. Вершины аскетического целомудрия соприкасаются с мукой гордыни и сладострастья. К Врубелю можно применить слова, которые Метерлинк говорит по поводу Рюисброка Удивительного:
«Мы видим себя вдруг у пределов человеческой мысли, далеко за гранями разума. Здесь необычайно холодно и темно необычайно, а между тем здесь — ничего, кроме света и пламени… Солнце полуночи царствует над зыбким морем, где думы человека приближаются к думам Бога».
Символизм Рериха — пассивнее, тише, как весь колорит его живописи, как мистика народа, с которой он сроднился если не сердцем, то мыслью, вдумчиво изучая фрески удельных соборов. Ангелы-демоны Рериха таят угрозу, но ее огненные чары не вырываются наружу, как ослепляющие молнии: в сумраке мерещатся только зарницы.
Древнерусские памятники
Когда от видений варварской были, от пейзажей, населенных безликим человечеством прошлого, от фантастических образов мы переходим к этюдам художника, изображающим архитектурные памятники нашей старины, мы чуем ту же странную, грозную тишину… Перед нами большей частью постройки ранней русско-византийской эпохи — зодчество, еще не определившееся в ясно очерченные формы, грузное, угрюмое, уходящее корнями в даль славянского язычества. Можно сказать, что до Рериха никем почти не сознавалось сказочное обаяние именно этой примитивной архитектуры. Ее линии, лишенные красивой изысканности итальянствующего стиля в XVII столетии, казались грубыми, и только. Художник научил нас видеть.
«Древнерусский стиль — патриотический вымысел. Народ наш не создал самостоятельного зодчества. Все формы старинных русских зданий — формы, заимствованные от искусства Византии. Приняв православие, мы стали строить храмы по тем же образцам, по каким строили их греки при императорах Македонской династии. Это продолжалось долго… Но объединители Руси, цари московские, под влиянием восточной пышности, занесенной к нам татарами, и первых общений с культурой Запада, захотели окружить себя затейливо-богатыми дворцами и соборами. Строгий византийский стиль отжил свой век. В Москву были призваны итальянские зодчие. Отсюда — прихотливость очертаний, пестрота, нарядная узорность церквей, шатровых башенок и теремов XVII века. Вот и все».
Несмотря на успехи современной археологии, несмотря на разные кружки «ревнителей» древности и ежегодно издающиеся книги на веленевой бумаге, это недоверчивое отношение к «русскому» монументальному искусству все еще чрезвычайно распространенный недуг у нас. Так повелось исстари. Так воспитались взгляды общества. Неудивительно, что до сих пор большинству русских людей, специально не изучавших вопрос, «русский стиль» представляется каким-то мифом лживого патриотизма и влечение к нему — почти доказательством «дурного вкуса».
Я не буду говорить о том, насколько подобное отношение несправедливо с точки зрения чисто архитектурной, — насколько самобытны и независимы от византийского зодчества составные элементы зодчества древнерусского. Тут сталкивается много вопросов, вопросов научных, теоретических.
Вопрос, которого я намерен коснуться, совсем иного порядка.
Стиль — еще не все в зодчестве! Кроме математики форм, кроме законов, управляющих взаимодействием масс, соотношением линий и поверхностей, кроме тех или других особенностей орнамента — словом, кроме внешних признаков архитектурного памятника мы чувствуем в нем (как во всяком произведении искусства) еще что-то — не поддающееся анализу, живое, органическое, никаким расчленениям не подчинимое: тихую, таинственную душу сложенных в здание камней. Формы — только оболочка, через которую она излучается. Мы любуемся оболочкой, потому что сквозь нее проникаем глубже. Видим определенные формы, но чаруемся призраком неопределимым, что таится в них и за ними.
Н. Рерих.
Дозор. 1905.
Выражение человеческого лица — в чертах его. Но бывают люди с чертами лица почти одинаковыми — между собою непохожие. На границах телесного неуловимость, физиономия лица — тайна.
Тайну архитектурной гармонии нельзя передать самым точным, самым формально верным рисунком. Чтобы выразить ее, надо приблизиться к каменному бытию здания, художнической думой проникнуть в его каменную думу.
Вот почему все точные архитектурные чертежи — не более как научные схемы, очень нужные для строительных и учебных целей, но в сущности — мертвые. Они не воспроизводят главного: настроения памятника, его живописного единства, его художественной индивидуальности.
Полнейшее непонимание художественной стороны зодчества, непонимание духовной сущности стиля, исказило наше отношение к древнерусским памятникам. Отсюда, как я говорил уже, — возникновение ложнорусского ропетовского «стиля», этой клеветы на вкус народный, этой подделки под национальный вкус. Отсюда и ученое варварство наших реставраторов, успевших испортить столь многое на Руси. Отсюда — фальшивость и какая-то бессильная манерность в большинстве современных изображений нашего древнего искусства. До последних лет, когда наконец появились в России художники — ясновидцы прошлого, никто не замечал чего-то самого важного и впечатляющего в нашем искусстве…
Национализм Рериха
Россию Рерих знает и любит лучше, серьезнее, искреннее громадного большинства современников. Он изучил ее историю, археологию, изъездил ее из края в край и действительно болеет сердцем о том равнодушии к древним памятникам, какое встречается у нас на каждом шагу, не только в некультурном населении, но и в среде присяжных деятелей по искусству и специальных обществ, учрежденных с целью его «поощрения».
Эта боль иногда вырывается у него негодующим криком, апеллируя к разуму и совести соотечественников.
«Где бы мы ни подошли к делу старины,
— читаем мы в одной из его статей, —
сейчас же нападаешь на сведения о трещинах, разрушающих роспись, о провале сводов, о ненадежных фундаментах. Кроме того, еще и теперь внимательное ухо может в изобилии услыхать рассказы о фресках под штукатуркой, о вывозе кирпичей с памятника на новую постройку, о разрушении городища для нужд железной дороги… Грозные башни и стены заросли, закрылись березками и кустарником; величавые, полные романтического блеска соборы задавлены кольцом жидовских хибарок; седые иконостасы обезображены нехудожественными доброхотными приношениями. Все потеряло свою жизненность; заботливо обставленный дедовский кабинет обратился в пыльную кладовую хлама. И стоят памятники, окруженные врагами снаружи и внутри… Неужели будет так всегда? Неужели близкие всем нам святыни древности будут стоять заброшенными?.. Дайте памятнику живой вид, возвратите ему то
общее, ту обстановку, в которой он красовался в былое время, — хоть до некоторой степени возвратите! Не застраивайте памятников доходными домами! Не заслоняйте их казармами и сараями!»
И когда иссякают слова жалоб и упреков, художник, забыв об обидах времени и людей, говорит с восторгом знатока о великолепии поруганных святынь. Речь его становится благоговейной и задушевно-грустной при воспоминании о том, что он любит так одиноко чутко:
«Осмотритесь в храмах ростовских и ярославских, особенно у Ивана Предтечи в Толчкове. Какие чудеснейшие гармонии вас окружают. Как смело сочетались лазоревые воздушные тоны с красивейшей охрой. Как легка изумрудно-серая зелень и как у места на ней красноватые и коричневые одежды. По тепловатому светлому фону летят грозные ангелы с густыми желтыми сияниями, и их белые хитоны чуть холоднее фонов. Нигде не беспокоит глаз золото, венчики светятся одною охрою. Стены — это тончайший бархат, достойный одевать дом Божий. И ласкает, и нежит вас внутренность храма, и лучше здесь молитва, нежели в золоте и серебре».