Лишь зимой сорок третьего года пришло желанное освобождение. И двадцать первого февраля, это Даша точно помнила, второй раз вместе с матерью проводила она своего отца на долгую войну. До самого райцентра, до Понырей, шли жены и старшие дети за мобилизованными. Шла и Даша. Многие бабы голосили, чуть ли не предвещая гибель своим мужикам: «Ох да навсегда разлучает нас поганый враг-злодей. Да на кого ж вы, мужики наши, оставляете детей-сиротинушек?»
Даша бежала рядом с колонной, в которой шел отец, слезы душили ее, но она невероятным усилием сдерживала их, как и тогда, в июле сорок первого, и даже успокаивала мать: «Не плачь. Ты думаешь, легче отцу от твоих слез? Вернется он. Вот увидишь — вернется».
Макар поворачивал голову в сторону жены и дочери, будто слыша Дашины слова, подмигивал: все, мол, обойдется, живы будем — не помрем. И давал знак рукой: возвращайтесь, дескать, уморились уже.
По другую сторону колонны шла тетка Ксюша. Митька тоже был с ней, но на каком-то километре Даша заметила, что он повернул обратно. Нет, она не осуждала его — число провожавших постепенно уменьшалось, Просто удивилась: неужели Митька устал? Она, девчонка, и то выносливее оказалась.
Было жарко от ходьбы по сыпучему снегу. Его в том году выпало много. Всю зиму немцы выгоняли трудоспособное население на расчистку дорог. Особенно перед отступлением усердствовали. Злые были, как черти. С утра до темноты заставляли работать. Боялись ненароком застрять. Только все равно застревали. Даша сама это видела. Она накануне их бегства ночевала в Нижнемалинове у тети Зины, а когда утром явилась в школу, где собирали работающих (карасевские поблизости расчищали дорогу), то от сторожа узнала, что с немецкой властью покончено.
— Правда?
— Какой мне, дочка, смысл брехать на старости лет?
И Даша пулей выскочила на улицу.
— Ура-а!.. — подбросила она вверх лопату.
По дороге домой, у поворота в деревню Становое, Даша и увидела отступающих. Немцы ехали на санях и машинах. Одна машина — с белыми буквами «OST» на борту — застряла в кювете, вытащить ее, должно, не было никакой возможности, да и торопиться надо было, и фашисты, подхватив свои вещички, подожгли грузовик. Многие везли награбленные вещи на салазках, отобранных у крестьян, или просто тащили тугие узлы на спинах.
«Улепетываете, собаки! — радовалась, блестя глазами, Даша. — Ничего, далеко не уйдете. Настигнут вас русские пули! Обязательно настигнут!..»
Даше сейчас казалось, что вот эта колонна карасевских, болотнинских, михеевских мужиков и будет преследовать тех немцев, что отступали в сторону Станового. И отец ее мстить будет! Многих постреляет, а сам жить останется!
МИТЬКА
Митька шел и думал о своем.
Вот о чем.
За что ему выпало сегодня наказание: и ранний подъем, и эта бесконечная дорога по жаре? Котомка становилась все тяжелее и тяжелее — перед Подолянью, может, пуд будет весить. И он обязан ее тащить. А в котомке — передача и подштанники. Отцу. Тому самому, которого прошлой весной, в мае, когда отец приходил домой за сапожным инструментом, Митька хотел убить. Да, да, самым настоящим образом убить. Молотком или топором, который лежит в сенцах за дверью.
И причина тому была, на Митькин взгляд, веская.
Во время семейных ссор мать не раз попрекала отца Таиской Чукановой. Жила у них в деревне такая соломенная вдова. Ютилась она в маленькой — в два окошка — хатенке, что стояла не на самой улице, как все хаты, а на огороде, за садом. Хатенка эта досталась Таиске Чукановой по наследству от одинокой старухи. Таиска перешла к ней жить после того, как была выгнана мужем за откровенную неверность. Это еще до войны было.
Подрастал Митька и начинал кое-что понимать в семейных отношениях. И не только в семейных, а в человеческих вообще. Начинал кое в чем разбираться. Например, он уяснил, что будет великим грехом, если молодушка родит раньше девяти месяцев после свадьбы, если кто-то рожает без мужа, если муж тайно, крадучись, как мартовский кот, убегает на полночи неизвестно куда от своей жены и семьи.
И чем глубже осмысливал Митька все это, тем чаще задавал себе вопрос: «А нужен ли нам отец вообще? Он у нас ведь тоже похож на мартовского кота».
Жалея мать, Митька говорил ей иногда в лицо: «Как ты можешь терпеть его, такого? Давай прогоним — и никаких!»
Ксения скрещивала руки на отвисшем животе, спокойно отвечала: «Куда ж мы, дурачок, его прогоним? Какой-никакой, а отец он. Не из дома, а в дом несет. А что люди болтают… Можа, и зря болтают… Нихто ведь не захватывал отца у этой Таиски».
И крохотный лучик надежды на то, что разговоры про отца — напраслина, потихоньку растапливал лед в Митькиной душе. До следующего концерта отца, когда он, подвыпивший, заявился под утро домой и начинал выступать: «Вы, так-растак, моего ногтя не стоите! Вы на руках должны меня носить!.. Ксень, целуй мне сапоги, а то выгоню из дома!»
Но трезвел — и становился человеком. Умельцем: и портным, и сапожником, и плотником.
Терпеливая Ксения все прощала ему — ради семьи же.
А в мае Митька хотел отца убить.
Как вышло?
Однажды под вечер мать усходилась сажать огурцы. Принесла ведро воды на грядку, семена. Хватилась — а граблей дома нет. Железных, которыми грядки скородят. Митька на глаза попался.
— Мить, где наши грабли?
— Какие? Железные? А их тетка Варвара вчерась взяла.
— Сбегай, сынок, принеси.
Принести грабли — работа пустячная, не огород копать. Тем более, что тетка Варвара от них через три хаты жила.
И Митька, изобразив из себя необъезженного жеребчика, вскачь понесся к тетке Варваре. Застал ее сидящей на крыльце.
— Тё, вам грабли уже не нужны?
Тетка Варвара всплеснула руками.
— Грабли? Вот напасть! Их у меня утром Таиска взяла. Погоди тут, я к ней схожу.
У Митьки никакой охоты не было стоять и ожидать. И он сказал:
— Ладно, я сам сбегаю.
И поскакал к Таиске.
Промчавшись через пустой сад, Митька оказался у дверей хатенки Таиски Чукановой. Он с ходу повернул щеколду и смело вошел в сенцы, открыл скрипучую дверь в хату.
И опешил. За столом сидел военный, как две капли похожий на… его отца. Только был он без чуба (впрочем, мать, навестившая отца в Прилепах, говорила, что отец подстрижен под нуль). И в форме этот был (а мать рассказывала, что отец и другие мужики пока в своей одежде). Впрочем, могли уже и обмундировать: месяц прошел, как мать наведывалась к отцу.
Митька стоял на пороге и не мог произнести ни слова — от удивления.
А военный, утерев рот тыльной стороной ладони, возьми да усмехнись:
— Что, Митька, не узнаешь?
Отцов голос! Отец перед ним, значит! Только почему он не домой пришел, а к этой блудливой Таиске?
Кровь ударила в лице Митьке — кровь обиды и гнева. Выходит, верно говорили на деревне про отцовы похождения! Значит, справедливо мать упрекала его, хотя порой, чтоб оградить детей от нехороших слухов, и спохватывалась: «Можа, люди зря болтают…»
Митька рванулся из хаты. Отец мгновенно выскочил из-за стола и кинулся за сыном. В темных сенцах Митька не сразу нащупал щеколду, и тут отец схватил его за плечи.
— Стой!
Митька сжался, как зверек.
— Пусти!
Отец, часто дыша, расслабил пальцы. Прижал дверь ногой, чтобы Митька не сбежал.
— Слушай меня, — заговорил прерывисто отец. От него пахло самогонкой. — Слушай меня. Я тут оказался случайно. Шел огородами, ну и… зашел попить. Попил и присел на минутку. А тут и ты явился. — Родион немножко успокоился. — Слушай, сын. Ты зачем прибежал? Выследил меня? Да? — Митька молчал: «Так я и поверил: в двух шагах от дома пить захотел». — Вот что, сын, — уже ласково говорил отец, — ты молодец, что выследил, в разведчики годишься. Только — как мужик мужику: что видел здесь меня — молчок. Почему — потом объясню. И зажигалку дам — понял? Если смолчишь.
Митька попробовал открыть дверь — не получилось. Отец не отпускал ногу.