Митька вдруг заплакал. От беспомощности ли, а может, все от той же обиды.
— Примись, — попытался он оттолкнуть отца.
— Митька, — изменил отец ласковый голос на строгий, — ты меня не видел, понял? Иначе пеняй на себя.
И сам помог сыну открыть дверь.
Митька выскочил как ошпаренный и кинулся не к дому, а за огороды, к речушке, что опоясывала полукругом Карасевку. Бежал по вскопанным огородам, утопая по щиколотку в земле. Глаза застилали слезы, и он их размазывал по щекам грязными кулаками.
Потом он бежал по колхозному полю между огородами и речушкой. Поле было вспахано недавно, разрыхлено плохо, и Митька спотыкался о комья.
К речке он добрался обессиленным. Выбрал на берегу сухое местечко, сел, положил руки на колени.
Уже опускались тяжелые сумерки, становилось зябко.
Что делать? Может, нырнуть в эту холодную воду, медленно текущую в двух шагах? Отомстить отцу за измену. Он догадается, что это из-за него, из-за отца, утопился Митька. Пусть же совесть мучит его всю жизнь!
Боязно топиться, страшно: вода черная и холодная. Да и чего ради Митька умирать будет? Он, что ли, семью предал? Отец предал, отец должен и отвечать. И Митька совершит правый суд над ним! Сейчас он вернется домой и убьет отца. Да, да, убьет! Возьмет топор или молоток — что под руки попадется — и, ни слова не говоря, замахнется. Он смелый, хоть и драться не любит. И свою смелость он докажет сегодня. Сейчас…
Что — отвечать придется? Ответит — не испугается. Только ведь и оправдать могут, если он все про отца расскажет. И, в первую очередь, про то, как он застал его у Таиски.
Митька встал, высморкался и с суровым лицом побрел домой.
Пока он брел, злость помаленьку проходила. К тому же становилось жалко мать. Вдруг за убийство не оправдают, а посадят его, Митьку, в тюрьму? Как тогда она с четырьмя детьми справится? Мать хоть и ворчит на него иногда: никакой помощи-де от тебя не вижу, — а соседкам, Митьке это известно, нахваливала его: ворчун малый, вредный, да исполнительный. Но любит, чтобы его попросили. Усмехнулся: «Тут мать права, выкобениваться я мастер».
Ладно, отца он оставит в живых. И даже не разболтает про то, как сегодня прихватил его у Таиски Чукановой. Но отношение к отцу он теперь изменит — это уж как пить дать.
Домой вернулся он затемно. В хате бледно светились окна — над столом горела коптилка. Перед тем как открыть дверь, Митька остановился на несколько секунд у окна. И увидел: на конике сидит улыбающийся отец, он что-то рассказывает веселое или забавное, и вся семья с наслаждением слушает эти россказни. Только его, Митьки, нет.
Споткнувшись в сенях о лежавший под дверью топор, он медленно ввалился в хату.
ФРОСЯ
Фрося услышала почти обессиленный Дашин голос:
— Тё, пить ужасно хочу.
У церковной ограды, в тени ракит и тополей, на которых возле своих расхристанных гнезд безумолчно каркали вороны, она остановилась. «Я и сама не против перехватить глоток-другой холоднячка, — подумала Фрося, — в горле пересохло». И сняла со спины уже нагревшуюся на солнце котомку, прислонила ее к ограде:
— Ставьте тут.
Вместе с Дашей она направилась в ближайшую хату — через дорогу, а Митька остался сторожить котомки.
Фрося первой ступила на низкое крыльцо, открыла дверь в сенцы.
— Есть тут кто? — спросила она темноту.
Ни звука.
Прошли в сенцы, Фрося с трудом нащупала ручку двери, что вела в хату. Ручка была прибита слишком низко.
В хате, несмотря на солнечный день, стоял полумрак: висела густая пыль, и солнечные лучи, едва пробивавшиеся сквозь нее, казались осязаемыми.
— Здравствуйте вам.
— Здоровы были.
Из полумрака возникла согнутая подковкой старуха, с веником из свежей полыни в руках, — она подметала земляной пол.
Старуха присела на лавку у стола, освободила из-под платка ухо, приготовилась слушать.
— Нам бы попить.
— Что? Попить? Да пейте — жалко, что ль, воды?
Возле печки, на шаткой табуретке, стояло цинковое, давно не чищенное ведро, накрытое квадратной дощечкой. Фрося взяла с дощечки легкую алюминиевую кружку, зачерпнула воды. Выпила два глотка, сполоснула горло и передала кружку Даше.
— Пей.
Даша зачерпнула полную кружку. Вода была теплая, но вкусная, мягче их, карасевской, что вдобавок пахнет еще и железной рудой.
Даша, не отрываясь, выпила целую кружку.
— Спасибо.
Старуха покивала головой.
— На здоровье, деточки. — Заглянула Фросе в лицо: — Далёко идете?
— В белый свет, — ответила Фрося.
— Далёко?
— В Подолянь. Слыхала?
— Слыхала, а как же? Мой покойный дед был оттудова… К своим идете?
— К своим.
— Нынче много народу в те края ходит. — И — шепотом: — Скоро, говорят, наступление начнется. — Старуха облокотилась на стол. — Скорей бы ету немчуру побили. Двух сынов моих, искариоты… — Она подняла к глазам замасленный фартук, вытерла глаза. — Под етим, под Сталинградом…
Фрося поняла, что если они еще хоть минуту побудут здесь, то старуха вконец расстроится, и она потянула Дашу за рукав:
— Идем. — Потом — старухе: — Прощай, бабушка!
— Спаси вас господь… На обратном пути-то заходите, невестку с детьми увидите… Счас они на поле…
Когда они вернулись к своим котомкам, Митька, прислонив ладонь ко лбу, смотрел в небо.
— Что там? — поинтересовалась Фрося.
— Наш и ихний, — не отрывая глаз от неба, ответил он.
Даша, воспользовавшись тем, что Митька смотрел вверх, быстро сняла чулки, державшиеся на тугих резинках, завязала ходаки на голых теперь ногах и успела отыскать в небе два самолета. Самолеты — небольшие серые точки, неизвестно, какой наш, какой немецкий, — в самой вышине то гонялись друг за другом, то, когда один успевал неожиданно резко сделать поворот, сходились.
— Над станцией, — предположила Фрося (это в трех километрах от Карасевки).
— Ближе, — не согласился Митька, — в конце Нижнемалинова.
Вдруг над одним самолетом вспыхнул черный факел.
— Нашего, — выдохнул с горечью Митька.
— Откуда ты знаешь? — не согласилась Даша.
— Оттуда. Разве «мессера» не узнаёшь — тонкий и длинный?
Горящий самолет, переворачиваясь, падал к горизонту. Вот его черный хвост коснулся земли, и наступила — на несколько секунд — зловещая тишина. И только потом донеслось глухое эхо взрыва.
У Фроси сжалось сердце. Вроде бы затишье кругом — с самой зимы. Немцы — там, наши — тут. Но война, оказывается, не прекращается. Ни на день, ни на час. Просто наступила непонятная передышка.
Передышка? Какая же это передышка, раз идут бои, гибнут люди?
А старуха еще про скорое наступление сказала. Значит, нужно ждать больших боев и больших смертей…
Что творится на белом свете!
Но здесь, у церкви, пока что стояла тишина, мирно светило солнце, порхали бабочки. И только вороний грай над деревьями нарушал эту тишину.
Можно было продолжать путь.
МИТЬКА
Фрося сказала Митьке:
— Иди попей, можа, потом негде будет.
Митька же метнулся к своей котомке, выхватил из нее белый сверток, протянул его Даше:
— Передай отцу.
— Что это?
— Подштанники. Передай, я дальше с вами не пойду.
Между ними встала Фрося.
— Иди пей.
— Не хочу.
— Тогда, милый, бери котомку — тронулись. Митька уронил голову.
— Не могу, теть Фрось.
— Отчего? — Фрося подозрительно сузила глубокие черные глаза.
— Да так… Есть причина…
Почти всю дорогу до церкви Митька обдумывал, что бы такое предпринять, дабы вернуться. Может, стеклом ногу порезать? Не таким он отчаянным уродился, не хватит воли. Тогда… «О, попробую натереть докрасна плечи! Скажу — лямки режут, устал и голова кружится, — сиял, радуясь спасительной идее, Митька. — Только чем натереть? Травой какой-нибудь? Репьями? Во! Зелеными репьями! И не больно, и репьи рядом — вон их возле ограды сколько!»