Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Чаще всего такого исполнителя представляет воин, полководец. Он целиком подчинен высшим ценностям национальной целостности, мощи и славы, его долг — «по чести и совести служить государю и отечеству» (Ананьев Г. С. 436). В образ такого военачальника входит даже социально допустимый минимум рационального поведения, воинской хитрости, «обмана» (поскольку она обращена против врага и идет на пользу «нашим»). Но куда важней любого предвидения и расчета для этой ключевой фигуры «верность славным ратным традициям отечества» (Там же. С. 452). И это понятно. Данный герой в самой своей антропологической структуре воплощает, и притом максимальным, «идеальным» образом, функцию преданности целому, важнейшую для военизированного общества, — опорный элемент его мифологии, всей «легенды власти». Конечно же, в подобной фигуре сублимирована запретная и подавленная агрессивность бесправного, подначального, «маленького» человека. Но это лишь антропологический срез символики, он важен, и все-таки не в нем одном здесь дело. Чрезвычайно существенно, что в образе полководца воплощены массовые представления о социальном порядке: такой порядок в доме, стране, мире понимается исключительно по военному образцу. Другими словами, досовременная, жесткая военная организация (своего рода «дружина») или близкие к ней по типу «архаические» устройства (одномерная иерархия во главе с вождем) предстают в массовом романе идеализированной моделью общества-государства, наиболее опознаваемой и признанной всеми мерой правильного устройства общей жизни. Какие бы то ни было отклонения от нее будут восприниматься массовым сознанием катастрофически — как синоним хаоса и гибели[282].

В историческом романе описываемого державно-патриотического типа характерны частые эпитеты «всякий», «каждый», «любой», местоимение «все», сочетание «все люди» и им подобные, они не раз встречались и в примерах, приведенных выше[283]. Этот словесный «тик» (клише) — не случайность и не неряшливость автора: он относится к числу постоянных приемов историко-патриотического романиста. Дело не просто в том, что рассматриваемые здесь романисты машинально заимствуют или беззастенчиво крадут этот словесный ход у Л. Толстого (а вернее, у писателей советской эпохи, уже когда-то заимствовавших их у Толстого, — скажем, Фадеева или Л. Леонова, Шолохова или Симонова), — обсуждение литературного эпигонства в терминах заимствования бессмысленно и бесперспективно, поскольку в описываемых рамках, собственно говоря, нет автора как индивидуального лица, отвечающего репутацией за свое словесное поведение, свои «поступки». Речь о другом. С помощью подобного приема историко-патриотический романист вменяет «доисторическим» родоплеменным сущностям (племени, земле) обобщенные нормы поведения европейского человека вполне конкретной эпохи — периода Просвещения и самого начала современности («модерности»). Таковы здравый смысл, разумная природа и прочие характеристики личности и мыслимого по ее образу народа, которые сами в этом смысловом наполнении порождены модерностью. Автор историко-патриотического романа как бы дотягивает, надставляет своих персонажей до идеальной нормы того, что он сам — человек, хочешь не хочешь живущий сегодня, — считает «человеческим». Причем эпигонски соединяет этот моралистический план повествования с сущностями, понятиями, фигурами воображения традиционалистских эпох и архаики.

При этом верхний предел обобщенной реалистичности изображенного в романе автору и его читателю часто задает, как в данном случае, знакомая им обоим по средней школе поэтика эпигонов высокой классики. Но это могут быть и инкрустации фольклорно-былинного, приподнятого стиля, используемые в их уже современной, «выразительной» функции. Обычно он применяется для описания черт народа или природы: «Велика земля Российская, а людом небогатая: едет ли смерд, либо гридин скачет, все больше починки встречает…» (Тумасов Б. Княжеству Московскому великим быть. М., 1998. С. 5) или «В мае-травне в бело-розовое кипение оделись сады ордынской столицы» (Там же. С. 454)[284].

Впрочем, гораздо чаще уровень общего в его высоком, героико-эпическом или сентиментально-лирическом модусе идеальной нормы поведения, чувств, мотивов действия и т. п. задается в романе интересующего нас типа куда менее почтенными образцами. Это может быть, например, игриво-чувствительная интонация почти анонимной женской прозы из советских женских журналов «Работница» и «Крестьянка» (даже если образ женщины приписан здесь мужскому взгляду): «Все, что ни совершает в жизни мужчина, он совершает ради одной-единственной женщины… И если у мужчины нет любимой женщины, все его победы и достижения меркнут. Даже богатство, даже власть… Ах, Анастасия! Что же нам с тобой делать?» (Зима В. С. 67) или «Зихно окинул ласковым взглядом ее стройную, чуть располневшую фигуру…» (Зорин Э. С. 121). До столь же знакомых нот, но теперь уже в тональности державной озабоченности может поднять героя (и стилевой регистр повествования) язык газетной передовицы или лексика телевизионных новостей: «Работа над новым договором потребует намного больше времени…» (Серба А. Быть Руси под княгиней-христианкой. М., 1998. С. 9), «Игоря [имеется в виду князь Игорь] не устраивал ни один из этих вариантов…» (Там же. С. 16) или «Шел тревожный декабрь 6679 года» (Зорин Э. С. 19). Но в этой же функции общего и высокого могут выступить и штампы путеводителя или рекламы: «хотя назывался халиф багдадским, с 836 по 892 гг. (так в тексте романа! — Б. Д.) двор халифа помещался не в Багдаде, а в Самарре… Этот город протянулся на 33 версты по берегу Тигра. Там были аллеи и каналы, мечети и дворцы из кирпича, площади и улицы. Все новое, с иголочки, дорогое и добротное…» (Зима В. С. 130). Знакомые по расхожей рекламе («Седые пирамиды, древние храмы Луксора») клише высокого и отдаленного, экзотического и красивого — причем именно в их ощутимой шаблонности, «суконности» — выполняют здесь еще и аллегорическую функцию. Они как бы переводят прошлое на язык настоящего. А это обеспечивает читателю необходимый смысловой перенос, работу обобщающих механизмов идентификации.

Напротив, нижний предел «похожести», «жизненности» людей прошлых эпох представлен языковыми эквивалентами того минимального социально предписанного разнообразия, которое представлено в типажах романов и о котором шла речь выше. Неотрадиционализм присутствует в романе не просто как идеологическая максима (в языке автора), но как черта характера, свойство человека — в самой структуре персонажа. Функцию разнообразия могут выполнять, скажем, имена-клички персонажей (вроде какого-нибудь Житоблуда у Э. Зорина). Их, например, несет просторечие — все эти «кажись», «любо», «едрен корень», «допрежь», «эвон», «ужо погожу» и проч., либо локализмы, отысканные в словаре Даля, его же «Пословицах русского народа» и других подручных пособиях.

Но самое важное здесь — дистанция между этими языковыми регистрами повествования, между разными уровнями социальной характеризации персонажей, которые кодируются подобными стилевыми пометами. Разрывы между разными социальными планами характеризации (разность между статусно-ролевыми потенциалами героев) порождают и поддерживают повествовательное напряжение, предопределяют конфликты, управляющие движением сюжета, вводят в него внезапные, как бы «немотивированные» изменения («переломы судьбы»). Стилевые перепады, со своей стороны, задают известное разнообразие портретных характеристик. Все это в переплетении, контрасте, столкновении, контрапункте и составляет для автора и его читателя узнаваемость, жизнеподобие описанного, «реализм» романов данного историко-патриотического типа.

5

Надо сказать, что в настолько подробно артикулированном виде, с таким постоянством стереотипного повторения от автора к автору и из романа в роман весь данный идеолого-символический комплекс, пожалуй, не был представлен ни в историко-патриотической прозе сталинской эпохи, ни даже в державно-почвенных опусах 1970-х — начала 1980-х гг. И это совершенно не случайно. Нарастание, больше того, педалирование идеологической составляющей в подобной исторической романистике — производное от двух разных обстоятельств.

вернуться

282

О подобных представлениях на материале современных массовых опросов общественного мнения в России см.: Дубин Б. К вопросу о доверии: элементарные формы социальности в современном российском обществе // Куда идет Россия?.. Формальные институты и реальные практики. М., 2002. С. 190–199.

вернуться

283

Вот еще один, но характерный образчик подобной всеохватной инклюзии, молчаливо подтягивающей читателя до нормы («всегда так и никак иначе»): «…В каждом человеке… живет неизбывная тоска по управлению своим государством» (Зима В. С. 43). У него же (хотя можно было бы взять и других здесь перечисленных авторов; выделено мной): «Все религии порождены естественным страхом смерти» (С. 120); «Людям необходимы герои. Все жаждут видеть перед собой образцы…» (С. 122); «Всякий народ на историческом пути нуждается в поводыре» (С. 231) и т. д.

вернуться

284

На данном материале можно говорить о нескольких функциональных разновидностях «русского стиля» — улично-просторечном (обычно мужском), домашне-чувствительном (женском или в разговоре с женой, вроде, например, такого: «Ишь, разгорланилась, — добродушно проговорил Житоблуд и, ласково осклабясь, обнял жену. — Умаялся я с дороги» (Зорин Э. С. 141)), сказово-былинном, державно-озабоченном (властном) и проч.

84
{"b":"590926","o":1}