Различные по условиям, агентам взаимодействия, их семантическим ресурсам и т. д. трактовки двух этих инстанций в культуре, трансформация и динамика их взаимоотношений, взаимных полномочий и обязательств простираются и у Борхеса, и у Бланшо от Священного Писания, Книги всех книг как наказа и завета, «Единого и Единственного Закона» («монологоса»)[442] до идеи «книги как самоцели» у Борхеса[443] и «абсолютной Книги» у Малларме, для которого «все в мире существует для того, чтобы войти в книгу»[444], или «эстетической бесконечности» у Валери[445] и, наконец, книги как бесконечной цитаты опять-таки у Борхеса. Его эссе «О культе книг» не рассказывает о том, что такое книга, даже не описывает идею книги в разных ее смысловых составляющих. Борхес делает принципиально другое: он разворачивает метафору безначальной и бесконечной книги, книги как беспредельной и лишь условно обрываемой ссылки, условно приостанавливаемой работы памяти, безграничного и всевмещающего «и т. д.» культуры. Но делает это опять-таки рефлексивными средствами самих культуры, книги, письма.
Точно так же в переводе 105-го шекспировского сонета Целаном последний, как подчеркивает в своем подробном анализе этого текста Петер Сонди, не описывает «постоянство», «верность» вслед за традиционно-риторическим (эмблематическим, аллегорическим) описанием их у Шекспира, а делает их принципом и стержнем построения своего стихотворного перевода[446]. Он переводит задачу и топику текстуальной репрезентации в план прагматики текста, усиливая систему сквозных лексических повторов, фонетических перекличек, нагнетая почти анаграмматическую плотность и внутреннюю повторяемость структуры текста, но не наращивая его герметичность средствами экзотической лексики, многослойной семантики. Целан слово за словом преобразует смысл текста в его структуру, статичное значение — в энергию смыслового движения, смыслопорождения.
6. Этот последний переход от книги как «отражения» мира к книге как его «выражению» принципиален. Он — одно из звеньев некоей мысленной цепочки кардинальных смысловых сдвигов в понимании книги (для меня сейчас важна не столько их историческая очередность, сколько логическая последовательность). В качестве примеров здесь можно, скажем, говорить о переходе от книги-исповеди (мемуаров, дневника героя, истории его подвигов и т. п.) к книге — путеводителю по жизни, когда чужая книга в руках героя наставляет его на собственном жизненном пути: сложнейшую конструкцию, разыгрывающую семантику книги то как объекта, то как субъекта, представляет «Дон Кихот». Или, скажем, говорить о переходе от книги-зеркала у Стендаля к книге-энциклопедии у Бальзака и Золя. После их энциклопедических романных сводов и в развитие идеи замкнутой и самоценной книги у Флобера (вплоть до его пародических «Бувара и Пекюше» вкупе с пародийным «Лексиконом прописных истин»)[447] уже возможен — и логичен, логически обоснован, обеспечен смысловыми ресурсами — переход к Абсолюту Книги у Малларме, которая в этом плане как бы вообще упраздняет мир, полностью вобрав его в себя («орфическое истолкование земли»[448]). Характерно, что книга предстает у Малларме «всеобъемлющим разрастанием буквы», «посредством соответствий учреждая игру ‹…› утверждающую господство условности»[449]. Как время для начинавшего историю осмысления письменности Платона есть «подвижный образ вечности», так книга у завершителей этой линии мыслительных, культурных традиций есть подвижный образ времени. Она связывает эмпирию со смыслом и в каждом печатном знаке, с каждым следующим словом, каждой перевернутой страницей снова и снова дает, закончу словами Борхеса, «скромный урок» посильного смыслотворчества.
Сюжет поражения[450]
1
Для социолога категория успеха фиксирует особое, сверхнормативное достижение в той или иной общественно значимой сфере. Понятно, что это достижение должно быть некоторым, достаточно общепринятым и широко понятным способом признано теми или иными авторитетными в данном социуме инстанциями, группами, репрезентативными фигурами, санкционировано ими и символически (в смысле — условно) вознаграждено как генерализованный, достойный общего внимания и подражания образец. Но не всегда столь же понятно другое: мотивация к тому, чтобы такого, более высокого уровня действий и умений достигать, и сама должна быть при этом признана обществом в качестве не только законной, но и поощряемой. Причем она — а соответственно, и объединенные такой мотивацией группы, носители успеха, вместе с теми, кто их и их успех так оценивает, — выступает значимой для всего социального целого, для его сохранения и развития (в этом смысле социологи говорят не просто об отдельных достижениях разрозненных индивидов, а о «достижительских» — и «недостижительских»! — обществах). Иначе говоря, признание того или иного действия (его ориентиров, хода, но прежде всего — результата, продукта) успешным удостоверяет его как общезначимое, подтверждает и одобряет его в высшей степени социальный характер. Любой успех укрепляет нормативный порядок данного общества, он — выражение этого порядка; как нормативный порядок, со своей стороны, обеспечивает любой успех, он — как бы гарантия данного успеха.
Во-первых, индивидуальный факт — и без того, конечно же, ориентированный на социальных «других», групповой по своим ресурсам и горизонтам (для себя не пишут, и на каком языке тогда писать?) — реально включается в структуру социума, во взаимодействие ценностно-нормативных систем различных его групп, в игру множества разноприписанных и многоадресных смыслов. (С одной стороны, например с точки зрения самого действующего лица, проблематичность его действия, полнота заложенного в него смысла при этом как бы снимается или, по крайней мере, заметно понижаются: если речь идет, скажем, о тексте, то его «перевирают», «усредняют», «популяризируют» и т. д. С другой — общественный резонанс, напротив, «разворачивает» и «укрупняет» текст, многократно усиливает его заряд, активизирует в нем неочевидный смысл, просто насыщает новыми значениями.) Во-вторых, этот факт, в какую бы особую область он ни входил, соотносится со структурой общественного целого, с активными процессами его поддержания, в свою очередь, стало быть, заслуживающими особого одобрения и поддержки. А это значит, что сам акт подобного единичного признания всякий раз есть работа всей системы, которая в нем, конкретном, снова и снова таким образом воспроизводится, пусть даже это делается через десятки опосредующих звеньев и «открыто» непосредственным участникам лишь в ограниченной степени, доходя до них уже в виде ближайших ощутимых санкций — от поощрения до остракизма. Динамическая структура дифференцированного целого входит, встроена, ввернута в каждый такой единичный элемент (он всегда — элемент общей конструкции), и, выделяя его при анализе как отдельный, «простой» узел, нельзя об этой «сложной» системной стороне дела забывать. Строго говоря, никакого успеха в кружке «своих» не бывает: для этого должен быть общественно признан, даже оставаясь сколь угодно узким, сам кружок (группа).
«Вертикальной», иерархической и структурообразующей осью системы выступает при этом власть (общесоциальное и собственно литературное господство, влияние, авторитет). В качестве поля сопоставления, приравнивания и универсальной оценки групповых образцов (любых «партикулярных» действий — текстов, жестов, программ и т. д.) в Новое время, когда только и существует литература как автономная и профессионализированная подсистема общества, работает рынок с его условной мерой — деньгами. (Вне властных полномочий, равно как и вне прямого богатства, персонифицированным воплощением успеха может выступать слава, известность, репутация, престиж.) Таковы самые общие концептуальные рамки проблематики литературного успеха и краха как социального явления. Оно — стоит, возможно, напомнить — возникает в силовом поле, образованном для Запада крупномасштабными процессами модернизации традиционного или сословного целого, становления гражданского («буржуазного») общества с интенсивной дифференциацией его подсистем и кодификацией правовых рамок общего существования.