Фельдмаршал и генерал разошлись по своим комнатам уже во втором часу ночи. В коридоре как бы в шутку генерал бросил:
— Очень сожалею, что дорога в Лувр, где экспонируется картина французского художника Раффе, пролегает через Москву.
— А посему нам нужна Москва, — шуткой на шутку отозвался фельдмаршал.
Когда фельдмаршал, сняв меховые сапоги, ложился в согретую горячими камнями постель, вошедший адъютант сообщил командующему: только что из штаба моторизованного корпуса Штумме получено донесение о том, что два часа назад разведка дивизии Гюнтера доставила в штаб «языка» из хасановской дивизии русских.
— Какие будут приказания? — спросил адъютант.
— Передайте оперативному дежурному, чтобы этого хасановца доставили ко мне к девяти ноль-ноль утра. И пусть доставят все, что было при нем: документы, оружие и все остальное.
Адъютант задернул длинную шелковую занавеску, которая загораживала свет, падающий от люстры на койку фельдмаршала, и, стараясь неслышно ступать коваными каблуками сапог по крашеному полу, вышел из комнаты.
Перед глазами фельдмаршала отчетливо вырисовывалась низко опущенная голова Наполеона, восседающего в седле, а за ним бронзовели хмурые усатые лица его старой гвардии. «Они ворчали и все же следовали за ним».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Замоскворечье утонуло в кипенно-белых нетронутых сугробах. Редко можно было увидеть следы от санных полозьев там, где раньше, всего лишь прошлой зимой, с гиком проносились на взмыленных от лихой скачки рысаках извозчики, подвозившие к Третьяковской галерее любителей искусства и тех, кто, шикуя, нет-нет да и давал простор для разгула русской душе, рвущейся к цыганскому хору в ресторане «Балчуг» или к знаменитому «Гранд-отелю», под расписными старинными сводами которого прошумело столько веселых и драматических пиршеств. И казалось, что суровая военная зима 1941 года расплачивалась за вековое веселье рождественских и крещенских гульбищ старого Замоскворечья.
Много веселого и печального хранит в своей памяти старая Ордынка, по которой в семнадцатом году отряды красногвардейцев с разномастным оружием, а кто просто с каменьями шли от проходных завода Михельсона к Большому Каменному мосту, где, сливаясь с отрядами, идущими с Остоженки и Якиманки, короткими перебежками бросались мелкими группками навстречу картечным залпам юнкеров, засевших в Московском Кремле. Много светлых голов и горячих сердец полегло при этом штурме.
Хорошо помнит этот день и Анна Богрова. Давно это было, но память хранит самые мелкие подробности тех, теперь уже далеких дней ее молодости той осени семнадцатого года, с которой начался новый отсчет времени в судьбе России. Она, пятнадцатилетняя девчонка, тоже рвалась из дома к Каменному мосту посмотреть, как пойдут вооруженные отряды рабочих с Михельсона на штурм Кремля, но отец, по пути забежавший домой на всякий случай проститься с матерью, так посмотрел на нее, сказал несколько таких слов, что мать побожилась: «Вот те крест — не выпущу за порог». И мать сдержала обещание, не выпустила Аннушку за порог. В этот день она и сама не пошла на работу — кондитерская фабрика Эйнема, где она вместе с дочерью работала в шоколадном цехе, последнюю неделю бастовала.
С Николаем Богровым, рабочим гранатного цеха завода Михельсона, Анна познакомилась случайно, как, впрочем, случайными бывают почти все знакомства, одни из которых, как далекий просверк молнии в небе, не оставляют в человеческих душах даже малого следа, другие нежданно-негаданно завязывают две судьбы в такой мертвый узел, который развязывает своими костистыми руками только смерть.
Первый раз Анна встретилась взглядом со своим будущим благоверным в церкви, перед началом пасхального богослужения. Купив у прислуживающей в храме старушки две тоненькие свечки, Анна подошла к напольному бронзовому подсвечнику, прижгла свечку, поставила ее, а когда прижигала вторую, то что-то заставило ее поднять глаза. С этого мгновения, как она потом не раз вспоминала, сердце ее познало томящую сладкую тревогу. Большие, слегка удивленные серые глаза смотрели на нее в упор. Они словно восклицали: «Господи!.. Откуда ты взялась, такая хорошая?..» Он тоже ставил свечку, только его свечка была побольше и на копейку дороже. Потом Аннушка долго помнила, что ей в тот миг, когда они встретились взглядами, было стыдно за то, что она ставила самую дешевую свечку, какие покупали только нищие и бездомные.
Все богослужение она чувствовала на себе его взгляд и поэтому молилась без полной душевной отдачи, механически, про себя читая молитву. А когда заутреня кончилась, Анна, как всегда чувствуя душевное облегчение, вышла из церкви и, подав по копейке двум нищенкам, старалась подавить в душе своей смутную и доселе неведомую ей сладкую душевную истому. Вышла на Ордынку. Вдруг на пути ее, у дома купца Фетисова, неожиданно выросла высокая плечистая фигура. В церкви он был без фуражки, и в полумраке слабого освещения она не обратила внимания, во что он был одет: до того мимолетным оказался ее взгляд. Но это был он. Она узнала его по большим серым глазам и по улыбке, в которой теперь трепетало не удивление, а смущенная виноватость. И снова глаза их встретились.
— Христос воскрес, — мягко поклонившись, произнес он.
— Воистину воскрес, — еле слышно прошептала Анна и, опустив глаза, торопливо прошла мимо. Почти до самого дома, ускоряя шаг, она спиной чувствовала на себе его взгляд. И не ошиблась. Войдя в дом, кинулась к окну и тут же, чувствуя, как к щекам ее горячей волной прихлынула кровь, отпрянула от него. Он стоял на деревянном тротуаре с другой стороны Ордынки и взглядом скользил по окнам второго этажа. На первом этаже дома была керосиновая лавка и шорная мастерская.
А потом… Потом, уже после венчания, Николай признался, что вечерами, после работы, он часами подкарауливал ее, когда она вдвоем с матерью возвращалась с кондитерской фабрики. И очень досадовал, что они с матерью работают в одну смену.
И все-таки подкараулил. И снова была встреча в престольный праздник, в троицын день, когда сорок сороков церквей матушки-белокаменной с раннего утра, перед заутреней, затапливая столицу веселым праздничным перезвоном, бухали во все малые и большие колокола, и во всех соборах и храмах Москвы шла большая служба.
Как и в первый раз, в пасхальную службу, Анна молилась перед иконой богородицы. Он стоял в трех шагах от нее чуть сзади и справа. Она не видела его лица, не видела его больших рук, плавающих в молитвенных крестах перед лицом и грудью, но она сердцем чувствовала, что он не столько смотрит на образ богородицы, сколько на нее.
В тот же день в Нескучном саду, куда она с подружкой пошла кататься на карусели, он подошел к ней и поздравил с праздником. Домой, в Замоскворечье, они уже возвращались вдвоем. Смышленая подружка, сразу смекнув, что она — третья лишняя, после катания на карусели пожаловалась, что у нее кружится голова, и тут же незаметно, что-то шепнув на прощание Анне, растворилась в праздничной людской толчее.
Венчались перед рождеством, в той самой церкви, где впервые встретились их взгляды. Отец Анны не поскупился: зажгли большую двухсотсвечовую люстру, висевшую под центральным куполом храма, церковный хор пел в полном составе. От церкви до дома жениха ходу было не больше пяти минут, но нарушать свадебный обряд не посмели.
Серые орловские рысаки, впряженные в расписные сани, лихо прозвенели бубенцами по Ордынке. Завернутые в медвежьи полости молодые даже не успели прочувствовать всей прелести быстрой езды — осаженные извозчиком кони, всхрапывая, вскоре остановились у подъезда дома жениха.
Свадьба гремела до утра. Не умолкала гармонь, плясали чуть ли не до упаду гости, щедро кололись об пол горшки, со звоном разлетались по сторонам горсти лихо брошенных на пол серебряных монет, пьяно горланили в застолье «горько!». Потом молодых оставили одних… Сковали робость и страх перед первой брачной ночью…