— Ясна, товарищ генерал! — бойко отчеканил майор. — Разрешите выполнять?
Командарм кивнул. А когда Казаринов и майор туго затянулись широкими командирскими ремнями с портупеями, генерал не удержался от тяжелого вздоха — знал, на какое рискованное задание посылает разведчиков.
— Знайте: мое задание — это и задание командующего фронтом. Он только что пожелал вам удачи.
— Спасибо, товарищ генерал!
— В этих жениховских полушубках поползете за линию фронта?
Майор на шутку командарма ответил шуткой:
— Нет, товарищ генерал, на свидание к немецким зазнобам мы ходим налегке, в фуфаечках и в маскхалатах. Так ловчее обниматься со своими невестушками.
Понравился командарму этот неунывающий и знающий себе цену командир. Все в нем дышало отвагой, горячим желанием броситься в бой.
— Кого вы назначите командиром группы захвата? — Генерал перевел взгляд с майора на Казаринова.
— По-моему, этот вопрос, товарищ генерал, вами уже решен. — Майор остановил взгляд на Казаринове. — Но если разрешите, то эту группу поведу я. У нас в штабе дивизии есть писарь, который перед войной закончил Московский университет. Свободно говорит по-французски. Сегодня мы у него вытянем десятка два ходовых французских фраз. Может, пригодятся при захвате. Беру это на себя. Способность к языкам у меня отмечали еще в школе.
Генерал с трудом сдержал смех, он был уверен, что майор сочиняет, но не стал уличать его в этом.
— Начальнику штаба полка, когда в этом нет острой необходимости, лезть под пули не положено. С этой задачей не хуже вас справится командир разведроты лейтенант Казаринов. Это я уже обговорил с вашим комдивом. — Говоров повернулся к Казаринову: — Задача ясна, лейтенант?
— Ясна, товарищ генерал!
— На каком кладбище похоронили деда?
— На Новодевичьем.
— Выполните задание — получите недельный отпуск. Очевидно, вам еще нужно решить кое-какие дела, связанные с наследством. Полосухин говорил мне, что вы единственный наследник академика.
— Все эти дела, товарищ генерал, я уже решил за те четыре дня, которые мне дал комдив на похороны деда. Осталось одно, самое главное дело.
— Какое?
— Бить врага! Только в этом я могу найти успокоение.
— Верю вам, лейтенант. Насколько мне известно, вы и жену потеряли при форсировании Днепра?
— Не только жену, но и ребенка, которого она носила под сердцем.
Командарм задумался. Взгляд его был устремлен в одну точку на сырой стене блиндажа.
— Еще в октябре мне в руки случайно попал обрывок газеты. На нем были напечатаны стихи, которые буквально обожгли меня. К моему огорчению, фамилия поэта была оторвана. Их мог написать только человек, которому война надорвала душу. — Командарм перевел взгляд с майора на Казаринова: — Прочитать вам их? В них, лейтенант, выражена и ваша боль.
На вопрос, обращенный к Казаринову, ответил майор:
— С удовольствием послушаем, товарищ генерал!
— Удовольствия в этих стихах мало. Но… — Командарм достал из лежащего на столе планшета в несколько раз сложенную четвертушку газетной полосы и развернул ее: — Я все-таки прочитаю вам их.
Перед тем как начать читать, генерал пристально посмотрел майору в глаза, потом перевел взгляд на Казаринова. Убедившись, что оба приготовились слушать, глухим голосом начал читать:
…Ее увели на позор и на стыд.
Скрутили ей нежные руки,
Отец ее ранен, братишка убит,
Так мне написали подруги.
Словно забыв, что рядом с ним почти навытяжку стоят два боевых командира, которым он только что дал ответственное задание, выполнение которого может стоить им жизни, командарм сделал продолжительную паузу и голосом, в котором звучали нотки неутешного горя, продолжил:
И нет мне покоя ни ночью ни днем,
От ярости я задыхаюсь,
И только в атаке, в бою, под огнем
Я местью своей упиваюсь…
Закончив читать, командарм посмотрел на Казаринова с таким глубоким сочувствием, что тот даже отвел взгляд.
— Вы любите Есенина, лейтенант?
— Люблю.
— Я очень люблю!.. А впрочем, сейчас не до поэзии. — Лицо командарма как-то сразу посуровело, на майора он посмотрел строго и требовательно: — А ты, майор, хорошенько продумай партитуру артподдержки огнем. Разумеется, если ее попросит группа захвата. О сигналах договоритесь заранее. Этому мне тебя не учить.
— Будет исполнено, товарищ генерал!
— Желаю удачи! — Командарм крепко пожал руки Казаринову и майору.
Пока майор и лейтенант, пригибаясь, шли по траншее, ведущей от блиндажа командарма к дороге, где под маскировочным брезентовым навесом их ждала штабная машина, оба, словно сговорившись, твердили про себя: «Марьино…», «Выглядовка…», «Калюбаково…», «полковник Лябон…».
Орудийная канонада, доносившаяся со стороны правого фланга армии, в блиндаже генерала слышалась приглушенно. Сейчас, когда они вышли из траншеи, она соединилась с единым нарастающим гулом, по которому можно было судить, что на участке генерала Рокоссовского идут тяжелые бои.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Пятистенный дом, в котором разместились разведчики Григория Казаринова, был выстроен в шестнадцатом году по решению волостной управы как дар Георгиевскому кавалеру Емельяну Ивановичу Коршунову, вернувшемуся с империалистической войны на костылях к пепелищу. Беда, о которой в народе говорят, что она не ходит одна, выбрала себе в то жаркое засушливое лето многодетную семью Коршуновых. Весной, на третий день пасхи, цыгане угнали из ночного их единственного гнедка, которым Емельян Иванович очень гордился. Бывало, рано утром, когда над лугом еще стелется непроглядное молоко сизого тумана, свистнет Емельян трижды своим особым свистом — и тут же с лугов донесется ответное ржание жеребца. Не успеет Емельян раскурить самокрутку, как уже слышит со стороны реки топот и надсадный храп своего верного друга и кормильца. Никогда в ночном Емельян не треножил гнедка. Не раз, как уверяли мужики, Коршуновский жеребец спасал табун пасущихся в ночном коней от крадущегося к лошадям голодного волка: вставал грудью к табуну, храпя, вертел головой, дрожал всем телом и, когда волк, пригибаясь на лапах, стремительно бросался на табун, гнедок с такой силой бил задними копытами, что под таким ударом не то что волк — бык не устоял бы.
— А вот угнали, окаянные, — вздыхала, рассказывая разведчикам об угнанном жеребце Емельяниха, с грохотом выкатывая из дышащей жаром печки ведерный чугун с картошкой, исходящей сизым паром. — Уж какие такие цыганские колдовские слова нашептали бесы черномазые нашему Орлику — один сатана знает. Угнали. После Орлика пошли сплошные неприятности. В троицын день отбилась от стада корова, попала задними ногами в заброшенный колодец лесника. Когда вытащили бедную, она уже на ногах не стояла: хребет поломала. Фершал посмотрел и сказал: дня не проживет. Пришлось прирезать. А такая умница была, первой в стаде ходила. Зорькой звали. А уж молоко-то — на три пальца сливок с каждого горшка. Три коровы после Зорьки держала, а такого надоя ни одна не давала. — Емельяниха вывалила из чугуна картошку в большое блюдо, стоявшее на чисто вымытом сосновом столе с выступающими от частого скобления шишками сучков. — Уж такое случилось, не приведи господь… Ну а потом пошло… Пришла беда — открывай ворота. В день именин старшего сыночка получила от Емельяна из гошпиталя письмо. Спрашивает: нужен ли он мне без ноги, вертаться ли ему, калеке, домой или оставаться в Петрограде сидеть с кружкой на паперти у церкви? — Емельяниха тяжело вздохнула. Давнишняя боль снова накатилась на сердце. — Убил он меня этим письмом. А у меня в ту пору было их уже четверо, один другого меньше, старшему исполнилось двенадцать, меньшому шестой годок пошел. Заставил Емелюшка меня этим письмом с утра до вечера слезами умываться. И детки разучились смеяться. Прячу от них свои слезы, а они сердцем чуют, что гнет меня горе к земле. Бывало, часами, до упаду, стояла на коленях перед иконами, уж как я ни просила господа бога и царицу небесную вселить в душу Емельяна силы, но не услышал господь бог моей молитвы. Через неделю после письма Емельяна гроза была такая, какой отродясь никто в деревне не видывал. МолоньЯ по черному небу ходила такая, что иголку можно было на земле разглядеть. И ведь надо же — не чью-нибудь, а нашу избу выбрала. Лето стояло жаркое, сухое, соломенная крыша вспыхнула, как спичка. Ночью это было, в одном исподнем из избы выскочила, один сундук успели соседние мужики вытащить, да еще кое-что из одежонки. Когда приехали с пожарной бочкой — изба уже догорала. — Вспоминая горестное прошлое, Емельяниха как бы заново просеивала сквозь душу горячие угли пережитых бед. — Спасибо людям добрым, не дали наложить на себя руки. Бывало, погляжу на своих бедных горемык-погорельцев, а у самой сердце заходится. Хоть и несмышленыши, а и на их души горе колесом своим наехало. Наехало и остановилось. И не стронуть мне этот воз ни взад ни вперед. Уж сколько лет прошло, а как вспомню их глазенки, так дышать становится печем. Поплакала бы, да нечем, слезы все выплаканы.