— Это нужно! — резко бросил Правоторов. — Не думал же твой дед, когда ехал на Бородинское поле, что оттуда не вернется. А мне уже пошел восьмой десяток. Да и сердце пошаливает. К тому же во время воздушных налетов в убежище не бегаю: почему-то уверен, что немецкая бомба на меня не упадет. Вот поэтому все и написал. Случись что со мной — сделают другие. Главное — портрет готов. Остальное сделают архитектор и мастера. Деньги лежат у меня в столе. Теперь тебе понятно, для чего я все это написал?
— Теперь понятно.
— Распишись на трех экземплярах, один возьми себе. Во всем должен быть порядок.
Григорий трижды расписался под своим заявлением председателю Моссовета. Расписался размашистой вязью и Правоторов.
Когда все трое вышли из кабинета и Григорий надел шинель и шапку, Правоторов, острым взглядом художника следя за каждым движением Григория, сказал:
— Молодец ты, Григорий Илларионович. Хороший ты внук. А значит, и человек хороший. Недаром дед тобой гордился. Пиши мне. Адрес мастерской знаешь. Я здесь днюю и ночую.
На прощание обнялись. Мария Николаевна ладонью смахнула со щеки слезу и, поднявшись на цыпочки, поцеловала Григория.
— Ведь у нас сынок тоже воюет… Вот уже третий месяц ни одной весточки, — проговорил Правоторов.
— Где он? Кто он? — спросил Григорий.
— Архитектор. Тридцать лет. С начала июля — в дивизии народного ополчения Краснопресненского района. Последнее письмо получили в августе из-под Смоленска. А сейчас поговаривают, что их дивизия… — Нервные спазмы перехватили горло старика. Фразу он закончил с трудом: — Попала под Вязьмой в окружение.
Григорий молчал. Наступила пауза.
— Да, под Вязьмой сейчас идут тяжелые бои, — заговорил Григорий. — И еще прорываются из этого котла отдельные разрозненные группы и подразделения. Я сам с боями выходил из вяземского котла.
— Когда это было? — заволновалась Мария Николаевна.
— Пятого октября.
— Господи, хоть бы Алешенька наш вышел… Он такой неопытный, он не служил в армии, а пошел сам, добровольцем…
Григорий не находил слов утешения. Ему хотелось поскорее покинуть мастерскую, хозяева которой, вспомнив о сыне, были на грани горьких слез.
— Спасибо за все, дорогие Артем Константинович и Мария Николаевна. Ваше добро я буду помнить всегда. Вуду писать вам.
— Дай бог тебе выйти из войны живым и здоровым, Гришенька, — с трудом сдерживая слезы, проговорила Мария Николаевна.
Григорий вытянулся по стойке «смирно» и вскинул руку к виску:
— Ваше пожелание принимаю как приказ! И постараюсь его выполнить!
Когда за Григорием закрылась входная дверь и щелкнула чугунная задвижка, Правоторов, продолжая стоять в слабоосвещенном коридоре, долгим отсутствующим взглядом смотрел на жену, которая прислушивалась к затихающим шагам Григория.
— Знаешь, Машенька, у меня какое-то недоброе предчувствие. Чует сердце — мы больше никогда не увидим его.
— И у меня тоже, — вздохнула Мария Николаевна.
Только поздно ночью, когда уже ложились спать, Мария Николаевна обнаружила на тумбе, где стоял гипсовый портрет академика Казаринова, сберегательную книжку, в которой лежало завещание и нотариально заверенная доверенность на имя Артема Константиновича Правоторова.
— Тёма!.. Он оставил сберкнижку! Ты только посмотри, какую сумму он доверил нам получить! Это ужасно! Где мы его теперь найдем?!
Правоторов не шелохнувшись сидел в кресле. Голова его была высоко поднята. Остановившимся, невидящим взглядом он смотрел в одну точку. Вопроса жены он не слышал. Он думал о сыне, попавшем в окружение под Вязьмой.
…Во втором часу ночи Григория разбудил телефонный звонок. В первый момент он никак не мог понять, где он, почему не горит блиндажная «люстра» и не видно сидящего у печки дежурного.
Звуки зуммера вернули его к действительности.
Голос генерала Сбоева Григорий не узнал, хотя раньше легко отличал от голосов тех, кто звонил деду.
Генерал выразил соболезнование по поводу трагической смерти академика.
— Я буквально потрясен!.. Проклинаю своя за то, что помог ему с поездкой в Можайск, он хотел повидать тебя и выступить на митинге. Крайне огорчен, что в день похорон служебные дела заставили меня вылететь из Москвы. Но что поделаешь, дорогой… Война… Она не щадит никого: ни старого, ни малого, ни солдата, ни академика. Только что сообщили в Ставку, что тяжело ранен ваш командарм, генерал Лещенко… — Простудный кашель оборвал слова генерала.
— Кто будет вместо него?
— Армию принял генерал Говоров. Если потребуется моя помощь, помни: у тебя есть верный друг генерал Сбоев. Прости, дорогой, но больше времени для разговора у меня нет. До встречи.
Еще с минуту неслись из телефонной трубки короткие гудки зуммера.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Пятистенная изба, в которой разместились начальник продовольственно-финансовой части добровольческого французского легиона полковник Шарль Гюден и три подчиненных ему офицера, была жарко натоплена. Русскую печку, занимавшую треть кухни, топили с утра до вечера. Уже пожилые хозяин и хозяйка дома безропотно и молча выполняли все приказания непрошеных постояльцев. Не понимали старики одного — почему все четверо говорят с гнусавинкой и картавят, произнося букву «р» с каким-то одинаковым дребезжащим вывертом. В первую империалистическую войну хозяин два года был в немецком плену, стал понимать четкую немецкую речь, а в последние полгода жизни в работниках у бауера уже мог изъясняться на бытовые хозяйственные темы. А здесь? Село заняли немцы, а говорят все на каком-то непонятном языке. Первый день хозяин прислушивался к каждой фразе оккупантов, а потом понял, что это совсем не немцы. Когда же хорошенько присмотрелся к их лицам с черными быстрыми глазами, темными волосами и длинными носами, в сенцах шепнул старухе:
— Это не немцы.
— А кто же они?
— Немецкие евреи. Послушай, как слово «кукуруза» они говорят.
— Как?
— Кукугуза.
— А кто хуже: немцы или немецкие евреи?
— Посмотрим. Если постоят еще неделю, то после кур и поросенка доберутся и до бычка, а там, глядишь, подойдет очередь коровы. Ишь морды-то какие нажрали.
Старуха горестно вздохнула, встав на колени, откинула творило подполья и, осторожно спускаясь по лестнице, скрылась в темноте. Пахнуло сыростью и плесенью. Полковнику Гюдену очень понравилась капуста, которую вчера вечером обнаружил его ординарец. Вместе с начпродом второго батальона майором Рикаром Шарль Гюден осушил две бутылки французского коньяка, закусывая крупно порезанным вилком капусты. А когда майор Рикар, вызванный по телефону командиром батальона, поспешно оделся и вышел из избы, Гюден, оставшись за столом один, кликнул хозяйку. Когда та вошла в горницу, вопросительно глядя на полковника, он на безупречном русском языке, которому обучался три года в колледже и пять лет в Сорбонском университете, хрустя вилковой капустой, нахваливал русские соленья:
— О!.. Это просто чудо! Тайной такого засола владеют только русские женщины. Наши парижанки капусту только портят. — Гюден жестом поманил к себе хозяйку и, когда та робко подошла к столу, боясь, что офицер прикажет подать что-нибудь еще из оставшихся запасов, которые она приберегала на зиму, взял со стола плитку шоколада и протянул ее старухе: — Угощайтесь!.. Это самый лучший французский шоколад!..
Хозяйка, отступив от стола, замахала руками:
— Нет, нет, спасибо… Мы этим не избалованы, обходимся без шиколада.
— Возьмите же!.. — настаивал Гюден. — Как это у вас в России говорят: «Дают — бери, бьют — беги».
— Да, — вздохнула старуха, — говаривают у нас так.
Гюден расхохотался:
— Ваши солдаты эту заповедь выполняют безукоризненно: мы их бьем — они бегут. Не так ли?
— Это уж как вам угодно считать. По-разному бывает.
— Как это — по-разному? — Гюден поднял голову, всматриваясь в морщинистое, в молодости, видимо, красивое, лицо хозяйки.