Комиссар дивизии встал, зачем-то коснулся левой ладонью ордена Красного Знамени, даже поправил его и, Дождавшись, когда взгляды всех, кто находится в блиндаже, будут обращены на него, начал неторопливо, с сознанием значительности того, о чем ему предстоит доложить Военному совету.
— Товарищи командиры, на Бородинское поле прибыла дивизия, боевые знамена которой обагрены кровью многих боевых сражений в годы гражданской войны. Полки 32-й дивизии громили белогвардейские банды Колчака, подавляли контрреволюционный кронштадтский мятеж, сражались на восточном фронте. За героизм в боях у озера Хасан 32-я стрелковая дивизия награждена орденом «Красного Знамени. — Комиссар, словно собираясь сообщить Военному совету самое значительное из того, что он хотел сказать, уж коль ему предоставили слово, сделал продолжительную паузу и, глядя на командарма с высоты своего завидного роста, провел пальцами по ремням новенькой, словно для парада, портупеи и продолжил: — Путь с Дальнего Востока был долгим и нелегким. На пути этом была проведена большая партийно-политическая работа. Проводилась днем и ночью. Сообщу сам только цифры статистики. А динамике цифр Владимир Ильич Ленин придавал огромное значение… — Поймав на себе обеспокоенный и, пожалуй, скорее всего удивленный взгляд полковника Полосухина, комиссар улыбнулся, словно стараясь успокоить своего боевого командира заверением, что лишнего он ничего не скажет, хотя разговор идет на таком уровне, на каком ему приходилось говорить впервые.
Командарм, видя, с каким волнением комиссар докладывает о партийно-политической работе в дивизии, вышел из-за стола, подошел к нему и крепко пожал руку:
— Убедил, комиссар. Убедил цифрами и той страстью, с которой ты делал сообщение.
— Но я еще не закончил свой доклад, товарищ генерал. Если позволите — дайте мне еще одну минуту на небольшую, но о многом говорящую информацию.
— Докладывайте, — сухо проговорил командарм и, взглянув на часы, дал понять комиссару, что совещание подходит к концу.
— Понял вас, товарищ генерал. — Комиссар как бы машинально коснулся — это, очевидно, было привычкой — ладонью ордена, глубоко вздохнул и виновато, словно в своем докладе он допустил не относящиеся к делу эмоциональные отступления, склонив голову, сказал: — Хочу рассказать вам, товарищи командиры, один трогательный эпизод. И даже не трогательный, а, скорее всего, несущий в себе могучий заряд веры в нашу победу. — Комиссар продолжал свою речь таким тоном и с такой убежденностью, словно то, о чем он говорил, было главным вопросом совещания: — Когда нам стало известно, что дивизия получила приказ двинуться на защиту Москвы, среди бойцов было такое возбуждение, что не передать словами. И когда мы в одном из вагонов, уже перед самой Москвой, решили провести партийно-комсомольское собрание, то за каких-то два небольших перегона мы приняли кандидатами в партию девять человек и семнадцать человек приняли в комсомол. А когда решали вопрос приема в партию сержанта Иванова, вдруг поднял руку боец Ларионов и спросил, обращаясь ко мне: «А это правда, товарищ комиссар, что немцы наших пленных и окруженцев, если они коммунисты, комиссары, комсомольцы, в плен не берут, а сразу же расстреливают на месте?» Вопрос был для меня неожиданным. Лгать или кривить душой я не имел права. В вагоне наступила такая тишина, что слышно было, как потрескивали сухие дрова в раскаленной «буржуйке». И я ответил бойцу Ларионову: «Да!.. Коммунистов, комиссаров и комсомольцев немцы в плен не берут. Их расстреливают сразу же, как только они попадают к ним». После моего ответа тишина в вагоне стала какой-то очень нехорошей, даже зловещей. И тишину эту нарушил боец Ларионов. Он молча спустился с верхних нар, подошел к «буржуйке», оправил под ремнем гимнастерку, вытянулся по стойке «смирно» и, глядя мне в глаза, сурово сказал: «Но коль так, товарищ комиссар, то и я подаю заявление в партию. Уж если биться с врагом, то биться коммунистом, до последнего вздоха!» После этих слов Ларионов оглядел сидящих на парах бойцов и обратился сразу ко всем: «Ребята, кто из партийцев даст мне рекомендацию в партию? Не подведу!..» — Комиссар Мартынов ладонью стер со лба градины пота — до того он волновался. Его волнение все не только видели, но и остро чувствовали. — Доложу вам, товарищи члены Военного совета: рекомендацию бойцу Ларионову дали на этом же собрании, и он был единогласно принят кандидатом в члены партии. В эту же ночь, на этом же партийно-комсомольском собрании, следом за Ивановым и Ларионовым, были приняты кандидатами в члены партии еще шесть человек из взвода и двенадцать — в комсомол. Пока эшелон двигался по Московской окружной дороге, весь вагон, о котором я говорю, стал партийно-комсомольским. И вагон этот был не единственным. — Комиссар передохнул и, поправив новенькую, еще поскрипывающую портупею, продолжил: — А когда бойцы дивизии узнали, что им предстоит сражаться на Бородинском поле!.. Можно представить себе их душевное состояние. Свой рапорт о готовности бойцов и командиров 32-й стрелковой Краснознаменной дивизии к защите Отечества я заканчиваю заверением, что мы все, от молодого бойца до старших командиров полков и подразделений нашей дивизии, отдадим весь свой боевой опыт, все свои силы, а если потребуется, то и жизни, для обороны Москвы. Нас поведут в бой не только знамена наших полков, но и такие святые для всех нас слова, как Родина, Москва, Бородинское поле!.. На этом, товарищ генерал, я заканчиваю.
Было видно по лицам всех, кто находился в блиндаже, что выступление полкового комиссара их взволновало, а поэтому все, словно по команде, задвигались, заговорили, руки всех потянулись к пачкам папирос, кисетам.
Командарм встал из-за стола:
— Товарищи командиры, на этом совещание закончим. Что готовит нам завтрашний день — предугадать трудно. Каждый из нас должен уяснить главное: быть в любую минуту суток в боевой готовности, на своем боевом посту, на своем рубеже обороны. Задача у всех одна: умереть, но не допустить врага к столице!
Никто из сидящих в блиндаже, кроме генерала, не обратил внимания, как, откинув брезентовый полог дверей, в блиндаж тихо вошел адъютант командарма. Встретившись взглядом с генералом, он поднял руку, дав знак, что у него есть важное сообщение.
— Что случилось, лейтенант? — резко спросил командарм.
Адъютант прокашлялся в кулак, доложил:
— Полковник Реутов застрелился.
— Где?! — прорезал тишину блиндажа звонкий, раздраженный голос командарма.
— В своем блиндаже.
— Врачи об этом знают?
— Смерть засвидетельствована двумя военврачами. Стрелял в висок из пистолета.
Взгляды всех остановились на адъютанте. Молчание, сгустившееся под тройным накатом из смолистых елей, было тягучим, непроворотным, как застывший черный гудрон. Его нарушил командарм:
— Ну что ж, полковник Реутов облегчил работу военного трибунала. Судьба наказала его за преступную трусость и подлость на Днепре. Не будем делать скорбных лиц, товарищи командиры, и обсуждать эту информацию как ЧП. Историей данного вопроса займутся те, кому этим предписано заниматься по штату. — Командарм тревожно посмотрел на часы, хотел что-то сказать, но молоденький сержант-телефонист поднес ему телефонную трубку:
— Товарищ генерал, на проводе командир разведроты лейтенант Казаринов.
Командарм взял трубку.
— Ноль-пять слушает!.. Докладывайте!.. — Лицо генерала то хмурилось, то светлело, пока он слушал доклад Казаринова. — Где он сейчас? Давате его ко мне немедленно!.. — Командарм передал трубку телефонисту и, хмурясь, прошелся вдоль стола. — Товарищи, вы свободны. Всем по своим боевым местам!.. — Повернувшись в сторону начальника штаба и члена Военного совета, мягко сказал: — Вас прошу остаться. Группа захвата лейтенанта Казаринова только что доставила «языка», и это, как доложил лейтенант, не какая-нибудь «некозырная шестерка», а по его мнению, если не «козырной король», то уж по меньшей мере «козырной валет». Побеспокойтесь, пожалуйста, о переводчике. Пришлите вчерашнего, что в очках, худой, высокий… забыл фамилию, перевел текст с листа, даже не присев к столу.