Слова эти сказаны были с такой, свойственной всем речам и поступкам Комлева, простотой и отсутствием всякой бравады, но в то же время с такой внутренней силой и энергией, что, признаюсь, я залюбовался этим человеком. Он и во всей истории своего «отбоя» держался в высшей степени просто, без той вызывающей шумливости, которою отличалось поведение его союзника и приятеля Петина. Последний, отказываясь от работы, каждый раз считал нужным рычать, жестикулировать, угрожать и словами и жестами. Комлев, напротив, преспокойно лежал на нарах, дожидаясь, когда дежурный, подобно бешеному зверю, прибежит звать его на работу.
— Комлев! Тебя долго еще ждать? Все выстроились, стоят под воротами, а тебя все нет. Живой рукой собирайся!
— Куда? — медленно, равнодушно, не возвышая голоса, спрашивал Комлев.
— Как куда? Говорят тебе, на работу.
— Я не пойду сегодня!
— Как не пойдешь? Ты разве нездоров?
— Нет, здоров.
— Так ты что ж это? Шутки со мной шутить вздумал, аль в карец захотел?
— В карец — так в карец. Пойдемте, — отвечал он тем же ровным голосом, подымаясь с места, и шел в карцер.
Сохатый был не таков. Несмотря на его шумливость и внешний задор, было очевидно, что он куда «дешевле» Комлева; сознавали это и арестанты и надзиратели. Не замедлил подтвердить это фактами и сам Петин. В то время как Комлев непреклонно и неустанно продолжал гнуть одну и ту же линию, требуя перевода в другую тюрьму, отказываясь от работ и не пугаясь даже перспективы плетей и розог и тем внушая начальству серьезное к себе уважение и страх, Петин в самые критические минуты, когда дело принимало серьезный оборот, каждый раз трусил и отступал: плетей и розог он ужасно боялся… Поэтому в поведении его не было никакой последовательности: то он был лодырем и грубияном, стоял на дурном счету у надзирателей, то превращался в ретивого работника и тихого, покорного арестанта. Начальство видело, что он не опасен и что страхом можно с ним все сделать.
Наш старый знакомец Семенов был также из числа тех, которые мечтали отбиться поскорее от Шелайского рудника, и, подобно Комлеву, не дрогнул бы ни перед какими мерами и угрозами Шестиглазого. Но ему оставалось меньше года до выхода в вольную команду, и вел он себя чрезвычайно сдержанно и благоразумно. Тем не менее совершенно для всех неожиданно, а больше всего для самого Семенова, разыгралась история, выставившая его в глазах начальства одним из наиболее опасных и нежеланных для Шелайской тюрьмы обитателей.
Летние ночи были страшно коротки. В восемь часов вечера производилась поверка; в случае присутствия на ней самого Лучезарова она тянулась не меньше часу, и заснуть удавалось не раньше десяти. В половине четвертого утра уже раздавался свисток надзирателя с призывом приготовляться к новой поверке. Истомленные работой и плохим питанием арестанты встают, бывало, как дикие, с отяжелевшими глазами, отказывающимися глядеть на свет, с болью в висках, с ломотой во всем теле, Но надзиратель Безымённых, от всей души ненавидевший арестантов и на каждом шагу любивший им «пакостить», в дни своего дежурства сокращал даже и это недостаточное для сна время. Еще в совершенной темноте, в два или три часа ночи, он ходил уже под окнами камер, стучал в них изо всей силы кулаками или даже ключами и, будя всех, кричал нечеловеческим голосом:
— Староста! Лампы тушить!
Семенов был в это время старостой в одном из номеров и однажды так крепко спал, что не услыхал даже и этого адского стука. Через двадцать минут Безымённых подошел к дверной форточке и, видя, что лампа все еще не потушена, принялся барабанить пальцами по стеклу и громко называть Семенова по имени. Но тот продолжал спать как убитый, молодым богатырским сном. Другие арестанты, отпуская насмешливые остроты из-под своих халатов, притворялись тоже спящими и не двигались с места.
— Ну ладно, я ж покажу тебе, мерзавец! — сказал Безымённых, потеряв терпение и отходя прочь.
Когда наступила утренняя поверка, арестанты почему-то забыли предупредить Семенова о случившемся, и Безымённых без всяких объяснений повел его в карцер. Ничего не подозревавший, ошеломленный Семенов молча повиновался, но когда пришел в карцер и узнал, в чем дело, то, пользуясь отсутствием свидетелей, со страшной бранью и стиснутыми кулаками бросился на врага. Безымённых едва ноги уволок и еле успел затворить за собой на задвижку дверь карцерного коридора. Он побежал к старшему дежурному докладывать о покушении Семенова на его жизнь. Немедленно явился в карцер конвой. Семенова заковали в наручни и посадили в строгое одиночное заключение. Ожидали, что ему дорого обойдется эта история… Закадычный друг Семенова старик Гончаров ходил мрачный и задумчивый.
— Теперь пропала Петькина вольная команда, — говорил он мне грустно. — А пропала команда — и головушка его пропала! Если набавят ему несколько лет сроку, тогда Безымённых не жилец больше на белом свете… Петька уж не попустится забыть такую обиду!
Больше месяца просидел Семенов в, карцере, готовясь к самому печальному решению своей участи.
Но каково же было общее удивление, когда в один прекрасный день из управления получился приказ — засчитав Семенову в наказание месяц тяжкого заключения в карцере, перевести его вместе с Комлевым в Зерентуйскую каторжную тюрьму. Семенов, вероятно, от души перекрестился, покинув в тот же день ненавистный ему Шелайский рудник, а товарищи, оставшиеся во власти Шестиглазого, от души же позавидовали его «фарту». Про Комлева молчали, потому что он являлся в глазах всех не просто фартовцем: он вел долгую и упорную борьбу за то, чего наконец добился, готовый собственной кровью запечатлеть свою мрачную и твердую решимость, и далеко не все мечтавшие и болтавшие об отбое сознавали в себе силу и способность к тому же самому. Больше всех чувствовал себя пристыженным Сохатый. Он ходил злой и угрюмый и срывал сердце и изливал досаду в словесных и кулачных схватках с Луньковым и другими арестантами, которые были под силу и рост его дешевому чванству и молодечеству.
Но существовали еще и другие типы отбивающихся. Я уже рассказывал, например, какой искусный план составлен был Сокольцевым и какая неудача постигла сто первый опыт. Каждый действовал согласно с своим темпераментом и способностями. Так, целая масса арестантов прикидывалась страдающею разными безнадежными болезнями, которые делали их не годными ни к какой физической работе и помогали, по их мнению, раньше срока «вылететь» в вольную команду или хоть попасть в богадельню. Во всякой каторжной тюрьме находится постоянно некоторый процент мнимо хромых, сухоруких, слабосильных и одержимых всевозможными недугами. Не так, однако, легко быть симулянтом, как «то представляется с первого взгляда. Не надзиратели и не доктора являются главным препятствием для подобных больных, а своя же кобылка; к каждому хроническому больному, освобожденному от работ, рождается вскоре зависть в среде своих же; начинаются подозрения, сплетни, пересуды, систематическое шпионство за нелюбимым товарищем (а нелюбим почти каждый каждым), подозреваемым в притворной болезни.
Одни заметили, что сегодня он хромает совсем не на ту ногу, что вчера, другие видели ночью, как мнимый больной, полагая, что никто за ним не наблюдает или же позабыв со сна о своей хромоте, встал и прошелся как здоровый, не ковыляя ни на ту, ни на другую ногу… Скоро подобные подозрения, часто совсем ложные, превращаются в полную уверенность, и темный слух доходит неизвестно каким путем до начальства. К действительному или мнимому «богодулу» начинают придираться, начинают, несмотря на болезнь, гнать на работу… Тяжела бывает подчас жизнь и настоящих больных, у которых нет, по несчастью, явных для невежественного глаза признаков болезни: целы руки, целы ноги, нет широко зияющих ран, отвратительных болячек. Только такие признаки и уважает кобылка, а заодно с нею и большинство фельдшеров. Все остальное — кашель, лихорадка, мигрень, слабость, ревматические и сердечные боли — все это может быть простой симуляцией! В Шелайском руднике были, между прочим, две специальные причины, усиливавшие обычную неприязнь арестантов к хроническим больным и слабым, не ходившим на работу. Вследствие небольших размеров тюрьмы и сравнительно ничтожного количества арестантов порции мяса не делились в ней, как принято в других рудниках, на рабочие и богодульские, а всем выдавались ровные. С другой стороны, лазарет был тесен и мал и мог вмещать только весьма ограниченное количество больных. По совокупности всех этих причин арестант, решившийся отбиваться от работ на основании притворной болезни, должен был обладать изрядным запасом храбрости и искусства. Таким смельчаком и искусником явился раньше других старик Гончаров.