— А! так я подлец?! — Нагибаюсь, выхватываю из-за голенища нож и — раз! раз! — в грудь ей по самый черешок два раза нож запустил. Он, любовник ее, хотел было кинуться на меня… Я размахнулся — и его ножом в живот. Он тут же и сковырнулся на землю — и дух вон. А Катерина… Та, шкура, настолько живуща была, что еще до дверей избы добежать успела. Тут я догнал ее и еще раз в спину полоснул: не живи, змея подколодная!..
Слушатели, все без исключения, были в полном восторге от такого поступка Парамона и высказывали ему горячее одобрение: так ей и надо, суке. Не умела жить честно — ешь землю. Лежи с своим любовником, целуйся с им!
Никому и в голову не приходило задаться вопросом о том, какая внутренняя драма могла происходить в душе Катерины, какие причины толкнули ее на разрыв с законным мужем, Ни у кого не являлось и тени сомнения в том, что брак ее с Парамоном имел одну цель — отвод глаз, что она все время его обманывала — и в те полгода, которые он был женихом, и те пять месяцев, которые был мужем.
— Она на другой день поутру померла, — продолжал свой рассказ Малахов. — Вся деревня, вся до одною человека, за меня стояла, арестовать даже не хотели. «Ты и так, говорят, не убежишь, не такой человек». Я уж сам настоял, чтоб арестовали. Катерина, оказалось, на сносях была, уж не знаю от кого — от его или от меня, и я за тройное убивство судился: за нее, за любовника и за младенца. На суде я все обсказал правильно, все, как было, ничего не утаил, и даже судьи сожаление мне выражали… И хоть приговорили меня к шести годам, но я это за то же оправдание считаю. Шесть лет за три души — это оправдание! Потому что я праведно поступил — за свою обиду, за свой позор и за свои деньги убил! Я честно поступил!
Пытался я вставить несколько слов в осуждение убийства вообще, но этим только окончательно озлил Парамона, и он, не желая меня слушать, восклицал патетически:
— Я правильно поступил! И всякий должен сказать: Молодец Парамон! Артист Парамон! Герой Парамон!»
— Возможно, что и так, — отвечал я. — Я ведь не думаю винить вас. Я говорю только, что все-таки лучше б было не убивать.
— Нет, надо было убивать! — кричал весь раскрасневшийся Парамон, энергично потрясая своей огромной черной бородой и ударяя себя кулаком в грудь. — Надо было убивать, и весь мир скажет: «Хорошо сделал Парамон! Орел Парамон! Отелла Парамон!»
Я перестал спорить, и Малахов сиял полным блеском торжества и победы. Арестанты решительно все были на его стороне. Гончаров не преминул по этому поводу рассказать какое-то событие из собственной жизни, тоже свидетельствовавшее о необыкновенной глупости и подлости женщин. Кто-то другой, вызвав в камере общий смех и веселость, рассказал затем, как по-зверски расправился он однажды со своей любовницей.
— Я ее в боковину, под ребра, под микитки, в брюхо, опять в боковину..
Чтобы не слушать, я заткнул уши. Через некоторое время я задал, однако, вопрос Семенову, как, по его мнению, должен относиться муж к жене и что делать в случае ее неверности?
Семенов удивился.
— А неужели ж прощать ей? Чтоб она, подлюха, смеялась надо мной? Да лучше ж я сейчас отрублю ей, шкуре, голову, как только подозрение явится.
— А вы, Владимиров, как думаете? — обратился я к нашему поэту, который все время молчал и, казалось, сонливо лежал на нарах, бог знает о чем думая и где витая. Медвежье Ушко, по обыкновению, долго отмалчивался и отнекивался, говоря, что ничего не знает и не думает, но потом вдруг поднялся с места, замотал головою и забасил так, что у меня явилось опасение за свою барабанную перепонку:
— А, конечно, убить ее надо!.. Жена повиноваться должна… Не мужу ж бояться жены!
Разговор окончился вполне комическим образом, когда услышали внезапно заявление Тарбагана, что и он, когда воротится домой, тоже «беспременно» убьет свою жену, если она окажется ему неверной.
При одном взгляде на грязную, опухшую от сна и жира фигурку этого животного, которое тоже мечтало разыграть из себя Отелло, все разразились смехом и принялись острить на его счет.
— Да была ль у тебя жена-то? Не во сне ль приснилась?
— Ты не на той ли колоде женат-то был, что у нашего кабака лежала?
— Нет, братцы, он на пестренькой сучке женат, что по-за тюрьмой бегает. Она за им и в каторгу пришла.
Тарбаган сердился и, как мог, отгрызался. Он не умел парировать шутки шутками.
До сих пор остается для меня непонятным тот факт, что Лермонтов пользовался в Шелаевской тюрьме несомненно большей популярностью, нежели Пушкин. Если бы меня спросили раньше собственных моих наблюдений, которого из этих двух поэтов арестанты способны больше оценить и полюбить, я, конечно, не колеблясь назвал бы Пушкина. К удивлению моему, Лермонтов не только никого не заставлял скучать, но нравился даже и мелкими своими лирическими стихотворениями, чего нельзя сказать про Пушкина. Разумеется, другой совершенно вопрос, насколько верно их понимали, но факт тот, что Лермонтова перечитывали чаще Пушкина и охотнее о нем говорили. «Демона» в первый раз прослушали, правда, очень холодно, очевидно ровно ничего не поняв; но спустя несколько дней произошло что-то совсем для меня непонятное: «Демоном» почему-то вдруг страшно увлеклись, так что готовы были хоть каждый вечер его слушать… Особенно один полуобрусевший татарин Равилов восхищался этой поэмой; отдельные места ее заучивались им и многими другими наизусть. Очаровательная ли музыка лермонтовского стиха или титанический образ героя поэмы оказали такое влияние — не могу сказать. «Боярин Орша» и «Мцыри» пользовались почему-то меньшей любовью; зато «Песня о купце Калашникове» смело могла соперничать с «Демоном». Некоторые арестанты по выходе на поселение собирались выписывать книги, и когда, справляясь у меня о ценах, узнавали, что Лермонтов и Пушкин стоят приблизительно в одной цене, вскрикивали с восторгом, что в первую же голову купят Лермонтова… Возможно, что слова эти в действительности никогда не приводились в исполнение (до Лермонтова ль и Пушкина на воле!), но важен самый факт отношения к обоим поэтам. Пушкина тоже любили, понимали но, несомненно, даже больше, а предпочитали все-таки Лермонтова. Большим успехом пользовалась, между прочим, юношеская его мелодрама «Испанцы» — потому, быть может, что она отвечала общей неприязни арестантов к духовенству, о которой я уже рассказывал. Как известно, у драмы этой нет окончания, так как заключительный листок лермонтовской рукописи был утерян ее владельцем. Слушатели мои никак не могли и, в толк смысла этой «утери» и не раз приставали ко мне с просьбой «поискать хорошенько» конца «Испанцев»… Больше всего удивляло меня, что популярность создали Лермонтову в Шелайской тюрьме именно его стихи, а не проза. К «Герою нашего времени» относились как-то равнодушно, несравненно больше увлекаясь «Дубровским» и «Капитанской дочкой». Что касается поэта Владимирова, то он совсем низко ценил Пушкина.
— Что в нем такого? — басил он, идиотски смеясь. — Ничего в нем такого нет, ничего особенного…
И по целым дням и ночам читал и перечитывал Лермонтова.
Но кто был несомненным кумиром шелайских каторжных, писателем, пользовавшимся наибольшей любовью и успехом, так это Гоголь. К сожалению, у нас имелись не все его сочинения. Было следующее: «Мертвые души», «Тарас Бульба», «Вечера на хуторе», «Невский проспект», «Записки сумасшедшего», «Старосветские помещики» и «Шинель». Из них одна только «Шинель» принята была совсем холодно и никогда впоследствии не перечитывалась; все же остальное чуть не наизусть заучивалось. Герои Гоголя стали в нашей тюрьме нарицательными именами — лучший признак огромных размеров успеха. «Вечера на хуторе близ Диканьки» слушались всегда с напряженнейшим вниманием и то и дело сопровождались самым искренним хохотом. Кто-то назвал однажды Кузьму Чирка — Черевиком (из «Сорочинской ярмарки»), и надолго с тех пор укоренилось за ним это прозвище. Черт, ведьма, кузнец Вакула и Чуб, зашипевший от боли, когда ему закручивали в мешке волосы, стали всеобщими любимцами; хорошо запомнился даже пьяный Каленик, мимолетно лишь появляющийся в «Майской ночи». Но наибольший фурор произвели, конечно, «Мертвые души» и «Тарас Бульба». Впечатление от того и другого произведения было различное, но почти одинаково громадное. Один только Владимиров высказывал, по обыкновению, оригинальное мнение относительно «Тараса Бульбы».