В августе 1988-го надо мной стебался весь Коктебель. Отгородившись зыбким экраном сосредоточенности от девушек, моря и болтовни, я учил польский язык, который сулил мне в ближайшем будущем такие приключения, что любой пляжный роман казался рядом с ними детсадовской забавой. Но я не был суперменом, только строил его из себя. Поэтому детсадовская забава меня нашла, и я оказался по уши втянут в любовный треугольник при участии будущего писателя и ресторатора Димы Липскерова. В результате польским я тоже овладел, но так себе, на троечку. В любви не следует разбрасываться.
По моим наблюдениям, к польскому языку не бывает равнодушного отношения: его либо обожают, либо терпеть не могут. Пшепрашам, не пшешкадзам?[101] Кто-то скажет, что его бесят все эти пше, да и сами пшеки, а у меня от польских шипящих весна на сердце. Другими бескорыстными составляющими любви к польскому были Эва Демарчик[102], Марыля Родович, «Червоны гитары»[103], пушкинские переводы Мицкевича и восстание в Варшавском гетто, в котором я часто воображал свое героическое участие и трагическую гибель. Польский язык, кстати, реабилитирует слово «жид». На нем запросто можно сказать «jestem żydem», и это будет означать всего лишь то, что я еврей.
Но имелся к Польше и корыстный интерес. В тогдашней политической географии она была первым пунктом на пути к свободе, то есть первой, почти полноценной заграницей. А заграница, когда в нее не пускают, становится настоящим идефиксом. Юрий Дружников написал блестящую книгу, которая называется «Узник России». Это увлекательный рассказ о том, как Пушкин с юности пытался побывать за границей, а живя в Одессе, даже планировал побег, но так до конца жизни за границей и не побывал. Трудно сказать, пошел ли отказ в выезде на пользу Пушкину и Юрию Дружникову, — это надо у них спросить, но пушкинистика, безусловно, обогатилась.
В 1988-м, после долгих лет отказа, я подал документы по новой и, в свете перестроечных событий, ожидал скорого свидания с исторической родиной. Израиль представлялся мне сказочной страной, где я буду ходить в шортах, с автоматом, мочить арабов и говорить красавицам «аѓувати́!»[104]. Дальше этого мое воображение не простиралось. На пути к ультимативной мечте находилась Польша, сказка рангом пониже, чем Израиль, но и в нее попасть тоже так хотелось, так хотелось!
И вот я иду по Варшаве, по проспекту с футуристическим для меня названием Алее Йерозолимске, сворачиваю на улицу Копиньска, захожу в здание общежития Политехнического института, поднимаюсь на третий этаж и открываю своим ключом дверь в комнату 317. Ключ мне дал мой друг Витольд. Он учился в варшавском Политехе, а потом перевелся в Москву, в МЭИ. Витольд сказал, что ребята в общаге меня с удовольствием примут, достаточно передать от него привет. Так в точности и произошло. Но только несколькими днями позже, когда студенты начали съезжаться после летних каникул. А пока я был в номере совершенно один. Весь он был оклеен плакатами «Солидарности»: «Nie ma wolności bez Solidarności!» «Tylko chory chodzi na wybory!»[105]
Я думаю, моему поколению очень повезло, что революция пришлась на нашу молодость. Сегодня мне уже никакой революции не хочется, а хочется, наоборот, чтобы в доме было тихо. Все дело, как мне представляется, в том, что революция жестко делит общество на дураков и трусов. Без права апелляции. В молодости, которая предназначена больше для действия, нежели для размышлений, дураком быть легко. В молодости ты еще даже не догадываешься о том, что дурак; все усилия тратятся на то, чтобы не выглядеть трусом. Из всех народов империи поляки оказались самыми бесшабашными. Мифический польский гонор нашел реальное воплощение. Собственно, распад империи следует отсчитывать от 1980 года, когда образовалась «Солидарность». Потрясающим было и то, что революцию затеяли не интеллигенты, а рабочие, то есть поляки преподнесли революцию в ее чистейшем, классическом облике — в пролетарском движении. А большие художники, как Анджей Вайда, только успевали запечатлевать народные свершения. Захватывающая дух настоящая солидарность! И насколько же трусливо и жалко смотрелся рядом с поляками советский народ:
Водка стала шесть и восемь, все равно мы пить не бросим! Передайте Ильичу — нам червонец по плечу! Если сделаете больше, будет то же, что и в Польше!
Шумим, братец, шумим…
Одно из достижений революции заключалось в том, что по Варшаве можно было спацеровачь в крутках споднях, в то время, как в Москве человек в шортах мог быть только западным туристом — своим запрещалось. Так что я надел шорты — символ свободы — и отправился завоевывать Варшаву.
Я двигался наугад, без карты, без маршрута, перемещаясь то пешком, то в автобусе; оказываясь то в центре, то в районе каких-то новостроек. Вера в собственную судьбу была во мне так велика, что я без страха позволял ей вести меня, куда ей вздумается. И правильно делал. В одном из случайных автобусов я разговорился с пожилым господином, который представился писателем и журналистом. Я представился евреем. Мой собеседник с радостью поспешил сообщить мне, что очень любит евреев, что сегодня — еврейский Новый год, и рассказал, как найти синагогу. Это была отличная новость. Я не из тех, кто любит осматривать достопримечательности, я нуждался в общении. И пока не подъехали витольдовские друзья, носители польской солидарности, можно было воспользоваться солидарностью еврейской и завести знакомства. В Москве, на «горке», по еврейским праздникам собиралась огромная толпа веселящейся молодежи. Я надеялся, что в Варшаве должно быть не хуже. До вечера еще оставалось время, и я решил пойти продать свои три червонца.
По воскресеньям, — а это было воскресенье — центральный городской стадион превращался в блошиный рынок, мы о таких только в книжках читали. Витольд проинструктировал меня, что у поляков в большом почете советские червонцы, за которые они скупают в СССР дешевую электронику. Червонцы и в самом деле ушли мгновенно по хорошему спекулянтскому курсу, и дальше я стал просто слоняться по базарчику, разглядывая, как всегда, человеческие лица с большим интересом, чем человеческие вещи. Одно лицо, продававшее советскую фотовспышку, вызвало у меня желание пошутить. «Пшепрашам, — обратился я к нему. — Тшы пан ест с Звёнзка Раджецкего?» («Простите, вы из Советского Союза?») Интеллигент в бороде и очках несколько напрягся и кивнул. «А тшы пан ест жидэм?» Человек посмотрел на меня очень внимательно. Вопрос попахивал погромом. Тем не менее, он опять мужественно кивнул. Я поспешил перейти на русский.
Его звали Аркадий. Мы посидели в забегаловке, поели бигос, и я предложил ему присоединиться к праздничному походу в синагогу, но он путешествовал с другом, у них была уже договоренность на вечер. Мы сердечно распрощались, и я отправился в синагогу один. Я проработаю в израильской газете «Вести» несколько лет рука об руку с Максимом Рейдером, когда совершенно случайно выяснится, что этим другом был он. Но это будет нескоро, а вот любовь с первого взгляда будет прямо сейчас.
Влюбленным с первого взгляда я в Варшаву уже приехал. Теперь оставалось только понять, в кого. Чтобы лучше это понять, я забрался в синагоге на верхний этаж и стал осматривать прихожан. Никакой молодежи, одни старики и несколько туристов. Я не знал тогда, что еврейская община Варшавы насчитывает всего шесть тысяч человек. Разочарованный в еврейской солидарности, я уже собирался спуститься вниз и покинуть синагогу, когда в нее вошли две девушки — блондинка и брюнетка.
Я незамедлительно влюбился в брюнетку. Поэтому, с нетерпением дождавшись конца нудной церемонии, направился прямо к блондинке. Трудно знакомиться с женщиной, в которую ты только что влюбился. А с блондинкой было легко. Через пять минут Данута уже пригласила меня на канапки[106].