Или вот этот загадочный, совершенно потусторонний человек, рассказывавший о традиционных инструментах, таких длинных-предлинных дудках-пыжатках с космическим звуком. «Что имеем, не храним», — заключил он. Я восхищаюсь традицией. Сила, на самом деле, исключительно в традиции. А у меня ее нет. Только тонкие дистинкции у меня. Но для вступления к киргизским дудкам я двое суток долбил на ф-но «Девушку с волосами цвета льна» Дебюсси, на чем преподавательница местной консерватории заработала трехмесячный оклад и нервное расстройство, потому что нот я не знал совсем.
«Джол! Джол! Джол! С дороги! Я был знаком с одной семьей, всех их звали Пиноккио. Пиноккио папа, Пиноккио мама. И даже дети их тоже были Пиноккио. И жилось им совсем неплохо: самый богатый из них просил милостыню. Джол! Джол! Джол!»
Это преамбула. Комментарий к гадалке. Я рассекаю по рынку Дордой с тележкой и в тюбетейке. Уж не помню, какие смешные глупости наболтала там эта гадалка, но свой путь я обязательно найду, это я запомнил.
* * *
Акын-ньюс. Национальный азиатский новостной формат. Бездарные дикторы отчитывали зеленые бесцветные новости, а затем на сцену выходил Акын. Поверх европейского костюма на нем цветился расшитый халат, в руках он держал камуз. Закончив краткий обзор новостей, про всякие там ДТП — «красный свет помутил джигита разум», наш акын переходил к экспозиции различных добродетелей таинственного народного героя.
Что ж, захочешь —
споем вдвоем, —
Буду чести такой я рад,
Мне других не снилось
наград,
Чтоб с учителем вместе
спеть!
Ты сходи поскорее
с коня —
Люди жаждут услышать
тебя.
Ты входи поскорее
сюда —
Все мы слышать
хотим соловья.
Чтобы у публики не возникало сомнений про соловья, я частично перекрывал акына фотками Чингиза.
Некоторые дни своей жизни я помню наизусть. Пошагово, подетально. Тот день под знаком обезьяны был невыносимо длинным, безразмерным и безнравственным. Три девушки во дворе ансамбля «Таберик», обшитые всеми помпезными кожухами национального платья, но не подававшие на тридцатиградусной жаре никаких признаков потоотделения, исполняли, подыгрывая себе на камузах, балладу о славном хане Кёчё.
Однажды джигиты хана Кёчё ехали через лес. Вдруг они услыхали странный заунывный звук. Джигиты спешились. После недолгих поисков они обнаружили напоровшуюся на сук обезьяну. Вылезшие из ее брюха кишки растянулись между деревьями и раскачивались под порывами ветра. Когда, вернувшись, джигиты рассказали хану об увиденном, он немедленно изобрел инструмент со струнами из обезьяньих кишок. Так киргизы обрели камуз.
Следуя простой визуальной логике, для комментария Наташка зафрахтовала в местном цирке обезьяну. Чтобы я мацал ее в братских объятиях. Ласковую, ручную, домашнюю. Так поклялся дрессировщик. Может, даже и не врал. Может, она смотрела ему в рот и лизала мозолистые пятки. Мне же злая тварь искусала все руки по локоть; обежала, сколько позволял поводок, арену, обгадив ее по периметру, и вернулась, метя своими цыганскими зубами прямо мне в нос. С криком «В Бобруйск, животное!» я раскрутил гадину на поводке и метнул в пустые трибуны. Джаныбариха затихла.
Я не стал справляться о ее состоянии, к ней бросилось достаточно доброхотов. Я просто вышел покурить. Но не успел чиркнуть зажигалкой, как мне на голову набросили мешок и убедительно ткнули кулаком в печень.
От неожиданности я довольно громко пукнул, чем вызвал смех похитителей, и это принесло некоторое облегчение, потому что, раз смеются, значит, не убьют. Наверное. Их было трое, они затолкали меня на заднее сиденье машины. Я подумал: неужели за обезьяну? Это было совершенно бредовое предположение, но и другие версии, резвившиеся у меня в голове, отдавали шизой: Аксельрод с Третьяковки — я ему должен пятьдесят рублей; портниха из Ашдода — она ведь прокляла меня; американцы — решили добить. Точно, это американцы! Но только говорящие по-русски. Хотя и малограмотно.
— Куда со́дить-то его, хозяин?
— Усади в кресло и проваливай. Остальным скажи, чтобы телевизор пока смотрели и чтобы все сразу не напивались. Мне нужно постоянно двое трезвых. Ты — крайний. Да снимите вы с себя этот мешок, Мартын!
— Не сниму!
— Почему? — искренне удивился голос.
— Боюсь увидеть черта.
Голос засмеялся довольным смехом:
— А вы очень и очень светский человек, Мартын. В куртуазную эпоху вы далеко шагнули бы при каком-нибудь провинциальном дворе. Хотя в один прекрасный день вам неминуемо открылась бы некая сверкающая истина, вы бросились бы нести ее людям, и вам отрубили бы голову. Если бы вы, конечно, не зассали в последний момент, как Галилей, и не взяли бы свои слова обратно. Вы бы не зассали, Мартын?
Я сорвал с головы мешок. Одного взгляда на этого ублюдка было достаточно. Именно так должен выглядеть Срулик Страшновский.
— Хотите, расскажу вам про вас? Мы здесь вдвоем, чего вам стесняться? Если станет тошно до блева, велите своим вассалам отрубить мне голову.
Он пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно оглядел столик, вынул из шкафчика бутылку виски, бокалы и принес лед из холодильника.
— Ну, теперь можем беседовать, как джентльмены. Лехаим! Нет, Мартын, мне совершенно неинтересно, что вы обо мне расскажете. Я про себя все знаю. Это ваше романтическое «познай самого себя», которым вы тешитесь до седых яиц, не более чем инфантильное самокопание, совершенно бесплодное. Человек познает себя до определенного возраста, а затем переходит к действию. Мужчина — это то, что он делает, а не то, что он о себе познает. Вы видите во мне антипатического, прямо-таки даже отталкивающего еврея, готового, судя по всему, продать родную мать; вы обращаете внимание на мою редкую неблагородную бородку, на фурункулы, ибо я с детства страдал плохой кожей; вам отвратительны мое жирное пузо и сопящая одышка; только одним не могу вас порадовать — чесноком не пахну. Просто не люблю чеснок. А то бы, конечно, пах.
Но ведь не это вызывает в вас осуждение, Мартын. Вы же гуманист и даже в душе не станете относиться плохо к человеку за его физические качества.
Вы ненавидите меня за то, что я — рулю. Вы не рулите, а я рулю. Я умный, коварный, беспринципный, успешный, неленивый. Я задаю правила игры, в которой вы — пеон, пустышка, глупый солдат с хохмочками вместо патронов. Да, вам не откажешь в некоторой отчаянной храбрости и даже, я бы сказал, некоем веселом стоицизме. Однако комичность вашего положения в том, что, покуда вы развлекаетесь своими приключениями, миром правлю я. Вы — обезьянка, прыгающая на потеху публике. А поощрение и наказание — в моей власти. Я директор этого цирка!
— Прекрасную вы сделали карьеру, Срулик. А мешок на голову — это чтобы я форму не терял?
Страшновский усмехнулся:
— Мешок на голову — это чтобы вас напугать. Хотя бы чуть-чуть. Потому что дальше все может оказаться по-настоящему страшно. Вы не представляете себе, Мартын, во что ввязались.
Мне начинало становиться по-настоящему страшно. И я действительно понятия не имел, во что ввязался.
— Но вы же мне расскажете?
— Конечно, расскажу! Я здесь ваш единственный друг. Все остальные вас используют без зазрения совести и не принимая никаких мер к вашей безопасности. И, если вы думаете, что Чингиз или даже Эйнштейн хоть пальцем пошевелят, когда вас будут распинать на воротах Жогорку Кенеша, вы глубоко заблуждаетесь.