Огнемет оказался газовой горелкой. При помощи ее инквизиторского огня Петруха безжалостно изживал в кастрюлях остатки квасного. «Близится Песах», — догадался Зильбер и решил порадовать раввина громкой демонстрацией любви к традиции: «Рабами мы были в земле египетской!» Согбенный над огнем Петруха кряхтя разогнулся, отер рукавом гимнастерки пот со лба, рассеянно пробормотал «рабами и остались…» и согнулся обратно.
А в сортире такая сцена. Двое солдатиков, из молодых, из садирников, отбивают на каменном полу чечетку и поют. Один, завидев меня, смутился, махнул рукой на кабинки и объяснил: «У нас, вы уж извините, друг там… срет… вот мы тут… чтоб ему не скучно было…» Я кивнул с пониманием и прошествовал в дальнюю кабинку. Друзья у меня, между прочим, тоже верные имеются; надо будет — и споют, и спляшут, но в гарнизонном сортире меня ждут дела поважнее. Закурив, я приступил к осмотру. Так-так, поглядим… Густо исписанная военнослужащими дверь обещала интересные находки.
За чтением я провел минут сорок. Усидчивость моя была вознаграждена, и многолетняя коллекция пополнилась двумя автографами. У нас бытует широко распространенное заблуждение, будто сортирные граффити все сплошь скабрезные. Не верьте, юноши! Неправда это! В Армии обороны Израиля сортиром пользуются самые разные слои населения. И среди них попадаются настоящие поэты и философы. Хотя, конечно, не часто.
Философ попался ивритский. Он писал: «В эпоху Водолея народы перестанут гордиться своей историей, но станут стесняться ее». И еще: «Добро не существует без зла и потому не может быть самоцелью». Поэт же был очень русский в лучшем смысле этого слова. «Время подумать уже о душе, а о другом поздновато уже», — нацарапал он ручкой, страдающей от перебоев с чернилами. Оба автора пожелали остаться неизвестными. Арабские же автографы я, к сожалению, прочесть пока не могу.
Официальный час завтрака давно миновал. На кухне Кико изжарил для меня личную яичницу, наметал закусок: салата, тхины, хумуса, маслин, кабачков, солений. В Армии сливочного масла нет почему-то. Я мазал хлеб маргарином. Кико присел напротив в позе доброго повара, то есть — подперев голову руками, смотрел с умилением, как я ем. С кофием были поданы печенье и шоколадная паста. «Кико, — попросил я, насытившись, — а расскажи мне, пожалуйста, про Марокко».
Мы родились в империи, а наш повар — в африканском королевстве. Он свободно говорит по-арабски и по-французски. И часто ездит в королевство по делам фирмы — продает израильские брызгалки для капельного орошения.
Вот отслужу как надо, вернусь домой, буду работать не поднимая головы целый месяц, переведу роман старого дурака Йорама Канюка про Войну за независимость, про то, как партизан Яшка херачил арабов из пулемета «стен», получу от библиотечки «Алия» жирный чек, но не стану вкладывать его себе на счет, где он утонет в минусе, а обналичу в живые деньги, отнесу их в бюро путешествий и поеду в веселый город Маракеш.
В Маракеше на базаре дервиши лежат на гвоздях, фокусники глотают пламя, обезьянки тащут из ящика записки с предсказаниями судьбы, берешь на прокат машину, и никто не требует водительских прав, и, вообще, там все решает король, и поэтому можно ездить как тебе вздумается, главное давать небольшие суммы долларов веселым толстым полицейским, а вечером всего за пятьдесят шекелей (на наши деньги) я приглашу к себе в номер тонкостанную газель… что?.. а, да?.. облом!.. — Кико говорит, что проститутки в Маракеше пухленькие, «ну, сам знаешь, — марокканки…» — ладно, пусть будет пухленькая, но пусть только шепчет мне на ухо что-нибудь нежное по-арабски, мне еще никто никогда не шептал нежное по-арабски…
Вернувшись в палатку, я нашел Эйнштейна поехавшим крышей. Рановато в этом сезоне. Обычно у него начинается день этак на пятый, но чтоб на третий — не было такого! Я чай, стареем мы. Нервы ни к черту.
Юппи лежал на своей койке, упакованный в спальник как мумия. Кажется, спал. Я тоже прилег и стал наблюдать за эйнштейновской вольтижировкой. Свернув в трубочку журнал «Кавалер», Эйнштейн охотился на мух, азартно и жестоко. Я прикрыл глаза. Театр остался у микрофона.
— Что, цыкатуха, допрыгалась, падла!.. хрясть!.. Ах ты, сука! Еще цепляешься?! хрясть!.. Ну что, жиды? Прищурились!.. хрясть!.. Он… пугает… а нам… не страшно… Morituri te salutant!..[42] хрясть! хрясть! хрясть!
— Бля-ааааадь!
— Ой! Юппи! Извини! Извини, старик, промахнулся!
— Воевода пошатнулся, парень, видно, промахнулся — прямо в лоб ему попал!
— Заглохни, Зильбер! Юппи, больно, да?
— Нет! Приятно! Тебя бы так разбудили!
— Ну, извини… Спи, спи дальше. Давай, я тебе почитаю на ночь. Так… что бы тебе такого… ага… во! Щас ты убаюкаешься. Из отдела писем. «Уважаемый „Кавалер“! Вы редко печатаете письма людей — скажем так — среднего возраста. Расскажу о своей сексуальной ситуации. В прошлом году моя дочь вышла замуж, и теперь молодые живут вместе с нами…»
— Альбертик! А может, не надо?..
— Надо, надо… Так, это пропускаем… вот! «Дочь лежала навзничь на ворохе одежды, юбка задрана, колготки и трусики приспущены до колен. О боже, если б вы только знали, что он вытворял с моей дочерью!..»
— Альбертик?..
— Ну?..
— А почему наука ничего от мух не придумала? От комаров есть, а от мух нету?
— От мух у тебя есть я, моя ласточка!
— Отвянь! Отвянь, кому сказал! А-аааа! А-аааа! Уйди-уйди, ужасный коксинель!
В этом месте я отключил театр от микрофона, зарывшись с головой в спальник, и поплыл в собственном поту дурным сном. Мне снилась польская изба. Было натоплено невыносимо жарко. Ты пекла блины. Я, в богатой шубе, пришел свататься. Ты отвернулась и заплакала. Я вынул мешок с золотыми и высыпал их на стол. Горячий блин ударил меня по лицу…
На махсоме было немногим легче, чем во сне. В определенном смысле, на махсоме было даже тяжелее. Во сне хотя бы лежишь, а здесь нужно стоять на солнцепеке в тяжелой сбруе. Эм-шеш-эсрэ[43], шахпац-жилет[44] — всех этих слов по-русски нет. У меня жуткое плоскостопие, но мне никто не верит.
Юппи сказал: «Пойду, договорюсь с таможней». Пошел в будку и приволок от садирников два пластиковых стула. Мы грузно оплыли на них набрякшими тушками и тупо уставились вдаль. Палестинцы струились через махсом не шибко. На работу им поздно уже, а с работы рано еще. Юппи сопел-сопел, а потом говорит: «Ты знаешь, Мартын? Я думаю, что мы стоим на страже мира. Ведь мы за ним наблюдаем!»
Из вежливости я хмыкнул, хотя игра слов была так себе, а сил у меня вообще не было. От бессилия я становлюсь злым и некорректным. Вон, кажется, еще один наблюдатель идет. Молод. Бодр. Улыбчив. Вместо гимнастерки — майка. Что это там у него на ней написано?.. Israel is OK, but Leningrad was home. Та-а-ак… Только питерских нам здесь и не хватало. Чтоб московский наш батон душистый назывался словом «булка»?!