— Ох уж эти жены, — несердито буркнул Оккер. — Будь по-вашему.
Они подходили к довольно внушительной казарме из добротных сосновых бревен, год-другой как срубленных и умело просушенных, за которой прятался небольшой домик красного кирпича.
— Конюшню одну казачью разобрали и — вот таких три заставы. Дальние, горные.
— А лес на взгляд совершенно свежий.
— Умели казаки строиться. Бревна сушили отменно, затем в конской моче выдерживали, а потом вновь сушили. На сотни лет. Звенят бревна.
Прошли мимо заставы к командирскому домику.
— Вот здесь и отдыхайте, Анна Павлантьевна. Две комнаты. В одной Лавринович живет, другая — не занята. На ужин вас позовут.
Оккер, прощально кивнув, повернулся и пошагал к казарме, оставив Богусловских одних. Михаил привлек к себе Анну, поцеловал крепко:
— Не волнуйся. Я скоро, должно быть, вернусь.
— Храни тебя бог.
На людях она давно уже не поминала бога, а когда оставались одни, она по привычке, как было всегда принято в доме Левонтьевых, благословляла мужа, если предстояло ему что-то совершить, утешала тоже именем бога, и это его нисколько не шокировало, хотя сам он уже не помнит, когда перестал верить в бога.
Еще раз порывисто поцеловав Анну, Михаил поспешил за Оккером, который уже входил в казарму.
Несколько минут краскомы, склонившись над схемой участка заставы, решали, куда скрытно провести полуэскадрон, чтобы можно было ударить банде в тыл, как втянется она в бой с заставой. Чай в кружках, которые сразу же принес в канцелярию повар, остывал. Когда же определили самый удобный, по мнению Оккера, маршрут, времени пить чай уже не оставалось.
Оккер, а за ним и Михаил вошли в казарму, Анна тоже открыла дверь в сенцы. Переступила порог, но следующего шага сделать не решалась. Она переводила взгляд с чистенького медного умывальника на эмалированный таз под ним, тоже чистый, словно не был он помойным, на ведро с водой, стоявшее на крашеной скамейке и покрытое аккуратно выпиленной и до желтизны проскобленной досточкой, на ковшик, висевший на гвоздике над ведром, но видела все это она как что-то далекое, ускользающее от реального восприятия.
Когда Михаил сказал Анне, что Андрей Левонтьев был пленен при переходе границы, а затем застрелен, и ему, Михаилу, велено разобраться в законности происшедшего, она сразу же расплакалась и долго не могла успокоиться. А чем ближе они подъезжали к заставе, а особенно в юрте во время болезни, когда представилась полная возможность думать неспешно обо всем, что произошло с ней и со всей дружной, как она привыкла считать, ее семьей, с ее отцом, чья жизнь была отдана границам России, с Дмитрием, который, как и отец, исчез невесть куда и где теперь — неизвестно, она не могла не думать о их возможной гибели.
«Никого нет. Одна совсем. Нет рода Левонтьевых».
Но если даже отец с Дмитрием живы, они там, у врагов Михаила. Они с теми, кто убил Петю, ее Петю, которого никто никогда не заменит.
Она не плакала. Она не могла плакать, зная, что в любой миг может войти кто-либо из хлопотливых, добрых лекарок, которых слезы могут обидеть. Непомерным усилием отгоняла она тоску, заставляла себя улыбаться, когда кто-либо входил, и приветливо разговаривать. Когда же ей полегчало, прибыл в аул полуэскадрон пограничников, она и вовсе отвлеклась от тоскливых дум. Стоило ей, однако, сесть в седло, на сей раз особенно удобное, небольшое, то ли детское, то ли женское (подарок аула), как мысли об Андрее завладели ею, и, чем ближе был конец пути, тем они становились властней. Она больше помалкивала и была благодарна Михаилу, что тот понимает ее состояние и не пытается веселить, навязывать разговор.
Теперь же, оставшись одна, Анна даже не пыталась сдерживать слез, они катились по щекам, и она не отирала их.
Команда: «По коням!», которая влетела в сени со двора, встрепенула и Анну Павлантьевну, она с лихорадочной торопливостью принялась вытирать глаза и щеки платочком и сделала было шаг к порогу, но остановилась. Нет, ей хотелось, очень хотелось проводить Михаила с Оккером и всех конников, помахать им рукой, пожелать бескровной победы, но она испугалась, что Михаил наверняка догадается о ее слезах, расстроится и станет волноваться, пока не вернется. Но ведь он идет в бой, и спокойствие ему очень важно. Анна Павлантьевна лишь шепнула страстно:
— Сохрани их, господи!
И вновь слезы неуемно покатились по щекам, реальность отдалилась, будто заволоклась осенним неприглядным туманом, мысли смешались. Она стояла истуканом в маленьких сенях, совершенно от всего отрешенная. Она не воспринимала даже своих слез.
По дорожке от казармы приближались размеренные твердые шаги, до Анны Павлантьевны же они доносились словно из далекого небытия, а когда она наконец осознала, что кто-то идет к ней, времени, чтобы привести в порядок заплаканное лицо и надеть маску спокойствия, не осталось: красноармеец в белой поварской куртке стоял уже в дверях.
— Здравствуйте, — с веселой уверенностью от сознания того, что пришел к гостье с добрыми намерениями и потому не может быть неприятным, приветствовал Анну Павлантьевну заставский повар. — Ужин ждет вас. На выбор: отбивная баранья или гуляш…
И осекся, встретившись взглядом с заплаканными главами, где как бы наложились друг на друга грусть и боль, доброта и благодарность.
— Извините. Я не думал…
— Ничего-ничего. Сейчас все пройдет. Женские слабости, — и в самом деле успокаиваясь и даже пытаясь улыбнуться, ответила Анна Павлантьевна. — А ужинать что-то не хочется.
— Я сюда принесу. Отбивную или гуляш? Я мигом.
— Если можно, чаю, пожалуйста.
— Я мигом.
Стало быть, нужно умываться, нужно все же войти в комнату. В комнату убийцы брата.
«Сейчас-сейчас, — обещала Анна Павлантьевна сама себе, продолжая стоять. — Сейчас».
Подошла все же к умывальнику и принялась макать лицо в пригоршни холодной воды. Это успокаивало. Взяла полотенце. Подумала: «Ее — убийцы», но все же утерлась им.
Комнатка, в которую наконец решилась Анна Павлантьевна открыть дверь, поразила ее уютом и чистотой, хотя стояли здесь несообразные вещи: железная солдатская кровать и старинный буфет ручной работы, дешевенькая местпромовская этажерка и шифоньер красного дерева, тоже ручной работы, грубый стол и венские стулья, но все эти вещи казались у места. Анна Павлантьевна с естественным женским любопытством попыталась понять эту странность, и, чем больше приглядывалась, тем яснее видела, что странности нет, что уют создан хозяйкой-аккуратисткой, наделенной к тому же чувством гармонии.
«Непостижимо! — думала Анна Павлантьевна, любуясь и книгами, со вкусом расставленными на этажерке и скрывавшими ее грубую дешевизну, и бархатным покрывалом, в тон шифоньеру и буфету, с идеальной ровностью застланным на кровати; любуясь нежным, будто морозом рожденным рисунком кружевной накидки на подушке и занавески на окне; уважительно поглядывая на пол, который вроде бы дышал свежестью. — Непостижимо! Она не может быть жестокой…»
И ухмыльнулась грустно столь нелепому, как ей представлялось, выводу. Андрея застрелила она. Самосудно. Зря Михаила не послали бы сюда расследовать.
Нет, не оставалось незыблемым ее прежнее представление о Лавринович: маузер через плечо, шашка до пола, пышные груди с глубокими промятинами от портупеи (она видела что-то подобное на плакате, но считала, что образ создала сама), галифе, подчеркивающие пышность бедер и толстость тренированных ног, короткие толстые пальцы с обломанными ногтями-лопатами, руки эти особенно были ненавистны Анне Павлантьевне, жестокие руки жестокой женщины — все, что вообразила себе в тоске и ненависти Анна Павлантьевна, теперь вдруг исчезло, расплылось в этом уюте, в этой чистоте. Предполагала Богусловская, что комната женщины-убийцы пропитана запахами потных портянок, табачного дыма, ваксы, ружейного масла, а уловила лишь легкий аромат мяты, слегка завядшие стебельки которой были вставлены в небольшую розовую вазу, стоявшую на буфете.