Михаила Богусловского, как профессионального военного, восхитил столь смелый и умный план. Несколько пулеметов на колокольне, с хорошим достатком огнезапасов, окажутся неуязвимыми. Пехота не подступится, орудийная прислуга, если выкатят пушку на прямую наводку, расстреляна будет вмиг. Только броневик может подойти. Но броневик сможет десантировать мизерное количество людей, да и разве наберешься броневиков на все церкви Москвы?! Смело и гениально задумано. Но восхищение тактическим талантом заговорщиков длилось лишь малое время. Властно Богусловского захватила только одна мысль: на колокольне церкви, построенной в честь победы русского народа на поле Куликовом, подготовлены площадки для пулеметов, которым предназначено одно: стрелять в народ.
— Не укладывается в голове: колокольня церкви — и пулеметы, амвон — и упрятанный от голодающих прихожан хлеб под ним, гроб господен — и тайный вход. Не верится.
— Да и мы не враз поверили. А как вникли — что ни заговор, святые отцы тут как тут. Только что игумен Николо-Угрешского монастыря арестован.
— Хлеб, ходят слухи, изъяли там?
— Ишь как молва лжива. Хлеб — что?! Там — похлеще. Гостиницей стал монастырь для белогвардейских офицеров, а покои митрополита Макария — истинно штабом черносотенцев. Каких только воззваний и проектов свержения нашей власти там нет. Тут тебе и устав крестьянской социалистической партии, которая хочет подбить массы несознательные на восстание против Советской власти. Тут тебе и воззвание московского общества военной агитации по укреплению православной веры в России. Тут тебе и устав какого-то серафимовского общества. Одно скажу: чтобы вступить в него, нужно внести самое малое пять тысяч. Бедняку такое не по карману. Типографию они хотели создать, антибольшевистские листовки печатать…
— Выходит, — с сомнением спросил Богусловский, — церковь православная в самой гуще борьбы? Но это же противно самой первооснове христианства? Сегодня, насколько я понимаю, свершается вековечная мечта апостолов. И они, и все, кто разделял их учение, жили меж собой равноправно. Как это в истории… У всего общества было одно сердце и одна душа. И никто ничего из имения своего не называл своим, но все было у них общее…
— Любопытно, — с явной подозрительностью, не скрывая, а подчеркивая свою подозрительность, перебил Богусловского Самсонин. — Любопытно! Если мил духовенству коммунизм, отчего же тогда митрополит Макарий призывает православных восстать в память патриарха Гермогена «на защиту святой церкви от насилия большевиков»?
— Гермогена?!
— Да. А что удивительного?
Для Михаила Богусловского удивительного в этом факте было очень много. Трехсотлетие мученической смерти Гермогена славно почтила русская церковь в 1912 году. С какой стати повторение в неюбилейную дату? Стало быть, предвзятость? Но в чем тогда ее смысл? Либо церковники хотят внушить верующим, что революция не есть явление внутреннее, но привнесенное извне, явление антирусское? Извели же Гермогена поляки за то, что стоял на том, чтобы после низвержения Шуйского царем был избран Михаил Романов. Когда же интригами Мстиславского и Салтыкова Москва присягнула королевичу Владиславу, Гермоген стал настаивать, чтобы католик Владислав принял христианство, прекратил связь с папой римским, поставил бы законом казнь каждому, кто отступится от православия, женился бы на русской, выслал бы всех поляков из России и стал вовсе независим от польского короля. Но не ради этого рвался к власти польский и папский ставленник, не принял Владислав условия патриарха, и тогда Гермоген отрешил русских от присяги Владиславу и благословил их ополчаться за родину.
И принялся вооружаться народ под предводительством Ляпунова. Из двадцати пяти городов русских подступили ополченцы к Москве. Поляки и Салтыков с Мстиславским требовали от Гермогена запретить Ляпунову идти на Москву, но патриарх был тверд.
Еще в гимназии Михаила Богусловского потрясли гневные слова Гермогена, которые он бросил в лицо Салтыкову: «Все смирится, когда ты, изменник, исчезнешь со своею Литвою, я же, в царственном граде видя ваше злое господство, в святых храмах кремлевских слыша латинское пение, благословляю всех умереть за православную веру».
Голодом заморили ляхи Гермогена. Несломленным умер он, став флагом освободительной борьбы русских против интервенции.
Значит, вновь хочет церковь поднять этот флаг?
А может, за самодержавную власть ратует церковь? Гермоген был приверженцем сильной власти. Оттого и Шуйского поддерживал, оттого и за Михаила Романова ратовал.
Да, не вдруг определишь, чего добивается церковь…
Но сосредоточиться, разложить все по полочкам и прийти к максимально точному выводу не давал Петр. Он неспешно продолжал вести рассказ — времени было в достатке — о раскрытых заговорах в Москве, в Ярославле, в Орле, в Воронеже, почти не говоря о том, как это удалось чекистам (да это не очень-то и интересовало Богусловского), он просто называл, кого взяли, кого отправили в тюрьму.
Под долгую речь думается хорошо. Михаил меньше говорил, а больше слушал, коротая день, все больше и больше осознавая размеры борьбы пролетарской власти с ее врагами и ее жестокую суть. Порой внимание его раздваивалось — он слушал Самсонина, детально все воспринимая, но сам смотрел на Кремль, на дивные колокольни храмов божьих и пытался сравнить сегодняшние страсти, которые клокочут вокруг Кремля (извечного властелина России), с теми, о которых знал по мемуарным и историческим книгам, по преданиям и легендам, слышанным дома либо в иных салонах. И то, что казалось тогда жестоким и кровавым, сейчас виделось суетной возней десятка семей, каждая из которых мнила себя верховодами.
Казни даже царя Грозного, подкосившего боярство русское, даже царя Петра I, изничтожившего стрелецкое войско, которому Русь во многом обязана была своей победой на поле Куликовом, своей свободой вообще, — даже тот кровавый разгул, та борьба не были столь всеобъемлющими. Не мог осмыслить тогда мужик-трудяга всего, что происходит. Сеятель растил хлеба, кузнец ковал лемеха да подковы, скоморох веселил людей — жила Россия, узнавая порой о казнях и убийствах лишь через годы. А когда опомнилась, схватились самые буйные и гордые за топоры, поздно стало. Кровью умывался любой бунт. Сегодня же торжество угнетенных, забитых. Сегодня бурлит вся империя. Вся, от границ до границ.
Внизу скрипнула дверь, послышались размеренные шаги поднимающихся людей.
— Должно, звонарь. Лучше схорониться, — шепнул Богусловскому Петр, и они бесшумно скользнули в каморку, которая была пристроена к несущей колонне так, что не сразу бросалась в глаза. Тесная, мрачная каморка (свет пробивался лишь сверху в специально оставленные щели) убрана была, словно покои богатого барина: стены в коврах, ковры на полу, небольшой столик красного дерева инкрустирован серебром, два мягких кресла обиты сафьяном и покрыты толстыми пледами, в углу — образ в золотом окладе, под которым лампадка, тоже золотая. На столике — колода карт.
— Ишь ты, чтоб, значит, не скучали господа офицеры, — хмыкнул Петр и вальяжно развалился в кресле.
Но эта игра в беспечного аристократа длилась самую малость. Как только отворилась дверь на колокольню, Петр кошкой метнулся к двери и, достав револьвер, встал справа от нее, жестом показав место Богусловскому левее двери. И мертвая тишина воцарилась на колокольне. Те, что поднялись, тоже отчего-то не двигались.
И вдруг сердитый голос:
— Кого нелегкая занесла сюда?!
— Да кому здесь быть? — успокаивающим вопросом ответил сторож. Петр узнал его по голосу, и пружинность его враз улетучилась. — Кому быть? Звони знай… И так припозднился ты нынче.
Откуда-то издали донесся перезвон колоколов, его подхватили, наполняя просыпающийся город удивительно слитной, благовестной мелодией, но вот вздохнул медно «глас божий» под маковкой Всех Святых, лебедино засеребрил зазвонец, и уже поплыл богатырский гуд, до упругости, до боли в ушах набившийся в каморку. Не спасли толстые бухарские ковры.