«— Обыск. Поголовный! — предложил комиссар. — И все землянки перетряхнуть, все шалаши».
«— Обыск без санкции — деяние противозаконное…»
«— Все, что в интересах революции, — все законно! — настаивал комиссар. — Я требую немедленного обыска!»
«— У меня есть иное соображение. Полку следует теперь же сменить дислокацию. Да-да, не удивляйтесь и не возражайте! Построить всех до одного, объявить это и, уже не распуская строй, повести полк на новое место, а для отправки вещей личных и полкового имущества оставить по два человека от отделения. Они помогут нам изучить все, что здесь останется. Движение полка обеспечивать нужно пограничными нарядами. Скрытыми. Чтобы пресечь возможность ухода связников. Новое место давайте определим по карте. Далеко не следует уходить. Километра на два, на три. Немцев мы этим маневром тоже введем в заблуждение».
«— Ну и хитер! — не сдержал восторга комиссар. — Ну, хитер!»
«— Никогда не следует считать врага глупым и недальновидным, трусливым и прямолинейным», — ответил Богусловский, склонившись над картой, которую развернул на грубо сколоченном столе командир повстанческого полка.
Через несколько минут полк стоял в строю, отделенные проверяли наличие людей и докладывали взводным. Все налицо. Говорит Богусловский:
«— Кайзеровцы руками гайдамаков готовились этой ночью уничтожить вас всех. Мы полностью еще не знаем замыслы врага, поэтому считаем необходимым передислоцировать вас».
«— Не ховатыся по лисах, а быты германцев та гайдамак-вражын треба! Гвинтивкы да кулеметы дайте нам!» — выкрикнул кто-то из строя, и ропот пошел по рядам: пора бы, дескать, вооружить полк и пустить его на Украину родную, кровью залитую.
Ответил комиссар:
«— Завтра утром сотню австрийских винтовок, из которых вас хотели убивать, получите. Дня через три — наши трехлинейки. Сполна. Даже пяток «максимов» обещали. И гуляйте. Мстите за жен поруганных, за детей сирых…»
Довольны повстанцы. Вдохновлены. Бодро уходят в сонный ночной лес взвод за взводом, рота за ротой.
Когда рассвело, комиссар с оставшимися повстанцами и своими пограничниками пошуровал в лагере и был обескуражен найденным: два десятка австрийских винтовок, три цинка патронов.
«— Ого! Запасец! — возмутился он. — Выходит, то, что мы поймали, — слезы одни. Осталось еще порядком».
«— Когда я уезжал из Москвы, видел плакат. Огромный, через всю улицу: «Пролетарий! Враг коварен — смотри в оба!» Умный плакат. — Сделал паузу, прикидывая что-то в уме, и сказал решительно: — Осталось еще два дня. Помогу наладить и в полку службу контроля».
«— Шпионить за своими?! — воскликнул комиссар и даже выскочил из-за стола. — Туда ли гребем?!»
«— Если хотите — шпионить, — спокойно ответил Богусловский. — Только не за своими, а за агентурой контрреволюции. Не сделаете этого, потеряете все».
То была последняя вспышка прямолинейного упрямца. Оставшиеся дни комиссар выполнял все рекомендации без всякого пререкания, и Михаил уезжал дальше по маршруту командировки успокоенный. А вскоре узнал, что в повстанческом полку арестованы все изменники, а сам полк благополучно перешел границу, чтобы громить кайзеровские малые гарнизоны, их штабы и обозы.
Другим комиссарам пограничных ЧК Богусловский помогал наладить охрану границы так же старательно и видел, что его добрые советы не уходят, как говорится, в песок. У него учились охотно. Ну а если желание есть, считал Михаил, цель будет достигнута.
В общем, когда Богусловский уезжал от пограничников, те первоначальные сомнения, терзавшие его, казались ему совершенно беспочвенными. Но когда увидел хаос на железной дороге, когда увидел заводские трубы без дыма, вот этих прущих неизвестно куда и зачем с тощими заплечными мешками, с вечно испуганными глазами мужиков, когда понял, как маячит впереди всего этого хаоса нахал-демагог, размахивая не только кулаками, но и ревнаганами, — когда все это навалилось на него вот так, сразу и непосильно, сомнения вновь овладели им. И вспомнившееся ему восклицание комиссара: «Туда ли гребем?!» — хотя и было брошено совсем по иному поводу, занозой впилось в мозг.
Как жить? Куда грести?
И даже встреча, столь желанная и столь долгожданная встреча с Анной не могла отвлечь его от главной мысли: «Туда ли гребем?!» К тому же Анна, почувствовав, что не так искренни ласки Михаила и что он чем-то обеспокоен, рассудила это по-своему: она не смогла собрать для него даже мало-мальски приличный ужин; а на соседей их коммунального особняка вдруг напала любознательность, и они с непостижимым нахальством лезли с вопросом: «Ну как там германец?» — в самые неподходящие моменты, — вся эта, по ее мнению, неустроенность быта заставляет страдать Михаила, ибо задета его мужская гордость, и чтобы хоть как-то успокоить мужа, Анна начала пересказывать то, что слышала во время его командировки и от соседей, и в очереди у булочной:
— Эсеры Кремль было уже захватили. Говорят, вся ЧК была с ними. И милиция тоже. Не подоспей латышские стрелки, только бог ведает, чем бы все закончилось… Пушки стреляли, пулеметы строчили. Ужас!
Он уже слышал на одной из долгих остановок о левоэсеровском мятеже от дежурного по станции, который на вопрос: «Когда отправите?» — ответил сочувственным вопросом: «Торопитесь в гости к богу?» — И добавил с ухмылкой: «Левые эсеры в Москве бузят…»
Газет в пути Михаил достать нигде не мог, вагонный люд помалкивал, ибо не знал ничего, вот и не представлял себе размеры мятежа. Он и сейчас не мог оценить все, что произошло в Москве несколько дней назад. Лишь через день он узнает правду о мятеже, о его громадном размахе, узнает о том, что на его подавление поднялись не только советские войска, но и рабочие дружины, коммунистические отряды. А сейчас спросил жену:
— Откуда известно, что измена в ЧК?
— У булочной только и разговору об этом, — отмахнулась от зряшнего, по ее мнению, вопроса Анна и продолжила: — А за неделю до мятежа арестовали много офицеров-заговорщиков. «Союза защиты родины и свободы». Свергнуть собирались правительство и установить, как говорят, твердую власть, чтобы стояла она на страже национальных интересов России.
Слова «твердую власть» хлестнули Михаила, ибо сам он, не заговорщик и не предатель, так много думал о ней. Еще пасмурней стал взгляд Михаила, но Анна не заметила этого. Она переходила к главному, ради чего затеяла разговор:
— Ужасно много прячут сахар, муку, крупы. Мануфактуру крадут. А муку и пшеницу, рассказывают, находили даже в церквах и монастырях. В Николо-Угрешском, кажется, точно не запомнила, огромный хлебный склад нашли. Вход в него был под гробом господним. Святотатство!..
Она говорила о воровстве и спекуляции, говорила об очередях у булочных, о пустых магазинах и шумных толкучках, чтобы Михаил понял, что не он повинен в скудности их семейного быта (у других и того нет) и чтобы не казнился, не хмурился, но, вовсе не желая, добивалась совершенно иного: растравляла ему душу, и без того мятущуюся. Порой Михаил просто слышал звук голоса Анны, не воспринимая смысла слов. Михаила поглотил, обескуражил, смял его собственный вывод: если власть не в силах навести порядок в стране и даже в столице — она недолговечна. Его угнетала греховность такой мысли, он заставлял себя думать иначе, вспоминал и московских чекистов, и пограничников, самоотверженных, не знавших страха, верующих без тени, как ему казалось, сомнения в победу Советской власти, но все факты и события, насильно вызванные в памяти люди, поступками которых он восхищался и кому даже завидовал, — все недавнее доброе упорно не хотело бороться с только что родившейся тяжелой мыслью о недолговечности большевистской власти.
Вздохнув трудно, как вздыхают, когда теряют очень близкого человека, Михаил выдавил из себя:
— Не знаю, туда ли гребем? Я, куда грести, тоже не знаю.
Анна опешила. Она так старалась, так старалась, а все впустую. Поняла она, что не о хлебе мысли мужа, не о хлебе едином. Ответила с такой искренней наивностью, в которую можно было вполне поверить: