— Звать тебя как, служивый?
— Богданова куреня, Газимурова завода. Елтышами[24] прозывали. Толсты мы, топить нами не с руки, а расколоть — сила да сноровка требуется. Не находилось еще таких.
— Не по кличке же призван?
— Ведомо. Гозякиным записан. Афонькой.
— Афанасий, значит, Гозякин. Вот и ладно. А что ты не в Бессарабии? Ваши полки там.
— Не подфартило.
— Фарт — слово праздное. Тебе и сейчас может не подфартить, если не выбросишь из головы елтыш. Ты вчера сам свой чурбан разрубил. Мне остается поленья в печь бросить.
— Не шуткуй, вашебродь. Огонь, паря, ожечь может.
— Ну вот что, Афанасий Гозякин, либо мы говорим одним языком, делаем одно дело, либо ты продолжаешь крыситься, но, предупреждаю, возможность такую ты будешь иметь только до первого большого привала. Я шутить не намерен. Анархии не потерплю! Заруби это себе на носу! Поведаешь казакам, как разъезд твой жен да дочек казненных попридушил, натешившись вволю! Как только руки у вас поднялись?!
— Не лелейные у нас руки, правда то, ваше благородие. А насчет языка, то я так положу: вы молвите, я вослед за вами.
«Трус ты, однако», — с неприязнью подумал Андрей Левонтьев. Он не предполагал так скоро совладать с чрезмерно уважающим себя забайкальцем, готовился к более долгой словесной дуэли, даже считал, что сломается казак лишь на привале, когда он, Левонтьев, потребует от «круга» сурового наказания за самовольство. «Круг» клялся и сдержит слово. Пока, во всяком случае. Левонтьев даже считал, что забайкалец не повинится и на «кругу». Тогда господь ему судья. К серьезной борьбе готовился Левонтьев, а ее не оказалось.
«Возможно, это даже и лучше. Трусливый покорней узде, трензелям послушней».
— Казакам, с которыми баловал, передай, что простил, дескать, поручик не лелейные руки ваши, а заодно и головы. В следующем кишлаке, если мулла окажется там несговорчивым, погуляешь сам. Подбери надежных. Тех, кто не дрогнет. — Помолчал немного и выдохнул злобно: — Душить большевиков будем! И — в клинки брать! Только повремени откровенничать со всеми. Поиграй, — успокоенно закончил Левонтьев.
— Сподручно, — согласился довольный Гозякин и, придержав коня, дождался строя.
В следующем кишлаке, к которому подъехали к обеду и где Левонтьев объявил привал, тоже мученически полилась кровь. И в третьем тоже. И в четвертом. Понеслась молва страшная впереди отряда от кишлака к кишлаку (а они попадались все чаще и чаще: начиналась богатейшая в Средней Азии долина — Ферганская), и бежали из них почти все. Зато муллы и богатеи встречали казаков заранее приготовленным пловом. Услужливо они сообщали Левонтьеву место, где укрывались потерявшие покорность дехкане, осмелившиеся требовать не только землю, но и воду, и туда скакал «дозор» Гозякина, который с каждым разом становился все более внушительным. И то подумать, кому из казаков не любо взмахнуть разок-другой шашкой, тем более что начальство того желает, кому помешает золото да серебро, сорванное с женщин, либо взятое в домах порубанных; кому из казаков, засидевшихся в крепости, без надобности женщина, а тут бери и тешься вволю. Вот и грудились вокруг Афанасия все новые и новые казаки… Вскоре лишь очень немногие оставались обойденными доверием Гозякина, доверием Левонтьева.
Поручик ликовал. Свершилось задуманное. Казаки в его руках. Десяток чистоплюев не в счет. Их можно убрать поодиночке.
И началось. То из ночного дозора выбьют выстрелом с крыши казака либо офицера, то двоих-троих порежут ножами в доме, где казаки остановились на ночлег, — лилась в ответ кровь невинных дехкан, обвиняемых в злонамеренных убийствах (особенно усердствовал сам Афанасий), усиливались караулы и патрули во время дневок и ночевок, но отряд хоронил почти после каждой ночи двух-трех казаков, пока не схоронил всех, кого наметили Левонтьев и Гозякин. И что особенно важно, ни одного офицера, кроме Левонтьева, в отряде не осталось. И когда отряд подъезжал к первому большому городу в начавшейся Ферганской долине, он уже был накрепко связан и безоговорочно послушен.
— Гозякина ко мне! — бросил через плечо Левонтьев, и команда покатилась от звена к звену. Вот уже рысит «бородач» в голову строя.
— Слушаю, господин поручик.
— Вот что, Афанасий. Если кто из казаков без моего повеления шагнет куда, сам лично расстреляю. — И пояснил удивленному Гозякину: — Похитрим. Остановка на три-четыре дня нужна. Не сделаем этого — обезножеют кони. А город этот — святой город. К нему и подход особый нужен. Клинками его не запугаешь. От него волны пойдут и нас могут дорогой захлестнуть. Все ясно?
— Ясней уж куда.
Левонтьев несколько раз бывал уже здесь. В первый свой приезд удивился неразумной, как он определил, застройке. Дома, упрятанные за высокими, словно крепостные стены, дувалами, лавки, чайханы, мечети, базарчики вблизи от них на свободных пыльных пятачках и пестрый от изобилия снеди, арб, ишаков, торговцев и покупателей главный городской базар — все это словно прилепилось к высокой горе, окружало ее тесным пыльным кольцом, а широкая бурливая речка несла прохладу гор в стороне, купая лишь в своей благодати буйный тальник. Только небольшой арык ответвляла она от себя, который тянулся к горе, огибал ее, словно ограждая от наседавших домов, и вновь возвращался в реку. Но недоумение его рассеялось в первый же вечер, который провел он в гостях у владельца хлопкоочистительных заводов. За партией в покер и услышал он этот рассказ, который хорошо ему запомнился.
«— Как вы нашли наш город?» — спросил Левонтьева хозяин дома.
«— Много пыли, много людей. Мне показалось, что живется у вас стеснительней даже Петербурга», — ответил Левонтьев, понимая, что тем самым, возможно, обижает хозяина. Но в те годы он еще не в полной мере понимал ценность дипломатической лести.
«— Людно у нас — это бесспорно. А когда курбан-байрам[25], яблоку бывает упасть негде. Отовсюду сюда съезжаются», — оживленно, чрезмерно оживленно подхватили все, кто сидел за столом.
Но Левонтьев не обратил на это внимания. Он не знал, что хозяин — мусульманин до мозга костей и гордится своим городом. Но если бы даже знал, свое мнение о городе высказал бы так же откровенно.
«— Толчея, полагаю, не от изобильности гостей, а от неразумности устройства самого города. Петербург…»
«— Петербург создал человек, — не особо скрывая недовольство, заговорил хозяин. — Наш город от аллаха. Всемогущий сказал: «Будь!» — и он стал. Святой город наш. Мазар[26]».
Неловкая пауза длилась всего минуту-другую. Хозяин сам и нашел лучшее продолжение разговору:
«— Пусть меня извинят те, кто слышал о том, как Сулейман-пророк выполнил волю аллаха, но мой долг просветить молодого пограничника».
Неспешно шла игра, и, не мешая ей, а как бы вплетаясь в нее, звучал неспешный рассказ.
Почти в центре Ферганской долины, где Кара-Дарья и Нарын-Дарья, сливаясь, дают начало Сырдарье, — там много-много веков назад стоял город, прекраснее, чем теперешние Самарканд и Бухара. Теперь там пустыня, там заметает знойный ветер сухим песком мелкие черепки не потускневшей от времени мозаики, жалкие холмики битого кирпича да серые, изъеденные временем кости и черепа. Там нет ни одной могилы. Так повелел аллах: город сровнять с землей, а отступников оставить на съедение шакалам, ибо земля все равно не приняла бы грешников.
А грех жителей города был велик. Они не спешили по зову муэдзинов в мечети: в месяц рамадан[27] они не постились и даже играли свадьбы, они забывали о милостыни, закят и садака тяготили их — они отвернулись от аллаха, и он воздал им должное.
Случилось это в ляйлят аль-кадр — ночь предопределений. Вместо того чтобы воздавать заслуженную хвалу аллаху в мечетях, дабы смилостивился всемогущий и определил как всему городу, так и каждому жителю мир и благоденствие, все горожане спешили во дворец правителя, который затеял свадьбу. Нечестивец совсем потерял разум от гордыни, он не позвал даже священника совершить никах — освятить кораном бракосочетание. А когда к воротам дворца подошел усталый путник, старый, в оборванных одеждах, стража не впустила его и даже посмеялась над стариком-паломником.