— Те, которые только что ушли?
— Да. Царь Николай просил нас, правоверных, помочь ему бить германцев. Никто не хотел идти добровольно. Но аллах всемогущ… Теперь оставшиеся в живых аскеры возвращаются. Они требуют землю. Те пятеро — особенные ретивцы. Они себя зовут комбедовцами. Они уже отмеряли участки на моей земле… Пришел, думаю, демон Даджжаль! Разорит страны и станет царствовать этот трусливый шакал, вонючий, как гиена, злой, как гюрза. И забудут подвластные многоликому о судном дне. Но он будет! Придет Иса, и страшной будет борьба, а еще страшней ответ заблудших. О! Страшным будет тот великий день!
— А есть ли смысл ждать тот день? Суд праведный можно вершить и нынче. Великий и справедливый суд! Логика такова: не останови сегодня, завтра и впрямь останется только ждать второго пришествия.
Мулла враз уловил мысль поручика, он сам уже не раз и не два думал над тем, как остепенить ретивцев, но пролить кровь единоверцев не решался, а проповеди с мимбара отлетали от них, как шала[14] от риса.
«Прав русский поручик. Сегодня они захватили часть моей земли, завтра потребуют право на воду, а потом откажутся платить мне долги!»
Но тоскливо сжалось сердце. Не халву к вечернему чаю предлагает поручик. Ведь, когда бьешь осла палкой, не забывай о его копытах…
— Долгий разговор ждет нас, почтенный поручик, а муэдзин[15] уже поднимается на минарет, дабы призвать правоверных к вечерней молитве, я же не совершил омовения. А если придет желание испросить благословения аллаха? Фатиха[16] без омовения не будет принята всемилостивым.
«Что ж, посоветуйся с аллахом, набожный мулла. И мне полезно осмыслить, как не выпустить тебя из рук!»
Мулла вернулся, когда Левонтьев допивал уже третью пиалу чаю, прикусывая халвой и нетерпеливо предвкушая сытный ужин. Он уже наметил себе, что разговор серьезный начнет после трапезы, как и принято здесь, на этом неспешном Востоке, но когда увидел муллу, на лице которого, хотя тот и пытался казаться невозмутимым, по-восточному величественным, отражалось душевное сомнение, решил не откладывать.
— Благословил ли аллах на дело праведное?
— Человек создан слабым. Он по своей воле может творить только зло. Добро же он творит лишь по велению единого и всемогущего…
— За воровство рубят руку, — понимая нерешительность муллы, начал наседать Левонтьев. — Так велит аллах. И это добро. Али был зарублен у стен Куфе[17]. И вы не считаете это злом, ибо Али присвоил то, что не было ему дано аллахом. А что стало с теми, кто проповедовал равенство для всех?! Мыслителя Абу-Марвани распяли на воротах Дамаска! Словно барана, освежевали великого поэта Насими! Я могу назвать тысячи имен…
— Ты говоришь так потому, что ты не мусульманин. Единый наш, всемилостивый завещает: «Зови к пути господа с мудростью и хорошим увещеванием…» Мудро ли проливать кровь за то, что еще не совершено. Они еще не кетменили землю. Я увещевал их сегодня. Я просил аллаха в молитве вернуть их на путь благочестия и послушания.
— Вас не зря называют улема[18]. Не может не знать богослов, столь почтенный, как близки Соломон и Сулейман, Давид и Дауд, Илья и Ильяс, Исаак и Исхак. Мне ли напоминать коран от строчки до строчки о словах Исы: «О сыны Исраила! Я посланник аллаха к вам, подтверждающий истинность того, что ниспослано до меня в Торе[19], и благовествующий о посланнике, который придет после меня, имя которому Ахмад». Я не гарантирую пословную точность, но суть воспроизведена точно. Мы, почтенный улема, молимся одному богу.
— Да покарает тебя всемогущий, когда ты покинешь мой дом! — с напускным возмущением воскликнул мулла Абдул-Рашид.
— Мы одни! — оборвал его Левонтьев. — Нет ни ваших, почтенный хаджия, фанатиков-мусульман, которые не знают ни корана, ни шариата и свято верят тому, что говорят им муллы; нет и моих казаков, которые тоже не знают ни Ветхого, ни Нового завета, но не верят ни попам, ни отцам-командирам — нам нет нужды лицемерить друг перед другом, особенно сейчас, когда рушится мир! Нам ли враждовать, когда новая религия, да-да, именно религия, страшная своей привлекательностью, ибо сулит рай на земле, — когда новая религия выметает и христиан и мусульман одной метлой?! И в борьбе с ней проповедь — пустая трата времени, милейший служитель культа. Я не священник-краснослов, я — солдат. Я говорю обидно, но говорю откровенно. Есть два выхода: ждать второго пришествия Иисуса, или, как вы его зовете, Исы; ждать, когда наведет он на земле порядок, либо вот сейчас, подняв секущий меч, самим не допустить беспорядка. Я не за увещевание и ожидание. Я — за меч! За секущий меч!
Левонтьев немного помолчал, успокаивая себя, затем добавил:
— И главное, сегодня в кишлаке мои казаки. Никто не помешает верующим свершить суд праведный над отступниками. А завтра будет поздно. Они отберут землю, отберут дом, отберут жен, пустят по миру.
— Шариат не дает ответа…
— Но есть право собственной совести, — бросил спасательный круг Левонтьев.
— Велик аллах. Воистину намерения мои самые благородные, я безгрешен перед богом, совесть моя перед ним чиста.
Мулла хлопнул в ладоши, дверь на террасу мгновенно отворилась, и показался вначале большой серебряный поднос с кусками горячей отварной баранины, за ним — вытянутые руки, а уж потом только и их хозяин, безбородый толстячок, главный евнух маленького гарема муллы. За евнухом выпорхнул улыбчивый мальчонка, розовощекий, с насурмленными бровями, в руках которого был длинноносый, похожий на цаплю медный кувшин и медный тазик, а через плечо перекинуто полотенце.
Мулла привычно подтянул повыше рукава халата, сложил лодочкой ладошки над тазиком, который услужливо подставлял мальчонка, и принялся мыть руки в струйке теплой воды — делал он все это будто машинально, не выказывая никакого удовольствия ни от самого процесса мытья рук, ни от предвкушения сытной вечерней трапезы. Его все мучили сомнения.
Помыл руки и Левонтьев. Мальчонка, взяв у него полотенце, скользнул в дверь, а безбородый принес большие пиалы с горячей сурпой[20], очень жирной и красной от обилия перца. Мулла отхлебнул глоток сурпы и, словно обретя решимость, заговорил с безбородым на арабском. Безбородый слушал внимательно, но лицо его оставалось непроницаемым. И вдруг евнух воскликнул по-бабьи жалостно:
— О, аллах!
Мулла, вскинув перст в потолок, повысил голос, и в нем зазвучали ноты властно-приказные. Куда только делась его нерешительная задумчивость! Перед толстяком сидел надменный хозяин, привыкший повелевать и не терпящий возражений. Левонтьев торжествовал победу, хотя и не понимал, о чем говорит мулла, но был уже твердо уверен: казнь комбедовцев состоится.
Но даже Левонтьев, жаждавший казни, добивавшийся ее, не мог представить, сколь жестока она окажется.
Они еще не закончили ужинать, а на площади стала собираться толпа. Она молчала, и в этой молчаливости виделась ее фанатическая злоба. Левонтьеву стало как-то зябко, хотя и чай был горяч, и угли сандала грели хорошо.
Она была совершенно разная — эта толпа. Круглые, как откормленные курдючные бараны, облаченные в шелковые халаты богачи, изможденные, испитые, в ветхих халатах дехкане, крупные, сытые дервиши[21] в чапанах[22] из овечьей шерсти, нарочито грязных и помятых, но добротной работы. И в центре этой толпы, словно властвуя над ней, притягивая ее к себе невидимыми нитями, стоял, как изваяние, как истукан, высокий тощий дервиш. Войлочный чапан его был поистине грязен и ветх, а из такой же грязной чалмы торчали сосульки волос, белесых и от пыли, и от множества гнид. Дервиш отрешенно смотрел поверх мечети куда-то вдаль, но это не мешало ему все видеть и все чувствовать.