Встрепенулся строй. О ней, о земле, в казарме до хрипоты спорили. И так новый закон примеряли и эдак. Дружно ответили Левонтьеву:
— Как не читать? Читали все.
— А много ли корысти в том? — пренебрежительно ухмыляясь, бросил Левонтьев вопрос строю.
Забубнили казаки недовольно. Не дураки же они. А что земли касается, тут их вокруг пальца не обведешь. Обман да фальшь враз сообразят.
— Чем не довольны, служивые? — все так же надменно и пренебрежительно оглядывая строй, спросил Левонтьев. — Шевелить мозгами никогда не вредно. Давайте и пошевелим. Если вдуматься в корень вопроса, то что же, служивые, выходит? Вся земля: частновладельческая, общественная, крестьянская отчуждается безвозмездно, обращается во всенародное достояние и переходит в пользование всех трудящихся на ней…
— У рядовых казаков не конфискуется, — возразил кто-то из строя, и по строю прошелестел ветерок.
Левонтьев моментально парировал реплику:
— Уездные Советы определяют, до какого размера участки и какие именно подлежат конфискации. Слова-то эти не выбросишь из декрета никуда. Советы и определяют форму пользования землей: частновладельческую, либо общественную. Но только те получат землю, кто при ней будет. Нет тебя, и земли тебе нет, ибо… вдумайтесь: «…переходит в пользование всех трудящихся на ней». Вот и судите, казаки, да рядите. Мы здесь торчим, не ведая чего ради, а землица наша отобрана и поделена. Когда возвратимся к очагам своим, за нами, так в декрете сказано, не мною выдумано, как за пострадавшими от имущественного переворота, признают право на общественную поддержку, — усмехнулся недобро. — Дадут милостыню. А то и нет. Презирать еще станут да гонение чинить за то, что мы незаконно аннексировали малый народ — сартов. Дело ли, казаки, из-за них, вонючих, оставаться здесь?
— Это подло, Андрей! — в гневе воскликнул Богусловский. — Это — профанация. Где, когда, скажите мне, правительство забывало своих защитников?!
— Я покидаю гарнизон! — словно не слыша Богусловского, зычно крикнул Левонтьев. — И предлагаю: кто со мной — два шага вперед!
Тихо-тихо вдруг стало. Да и объяснимо, отчего перехватило дыхание у многих. Спорить да доказывать друг дружке, тут вольготно, тут — размахнись рука, раззудись плечо. А когда твоя судьба в твоих руках и вмиг определиться требуется, тут — боязно.
Но вот шагнул отчаянно один, за ним — другой, третий. И раскололся строй. Два шага между казаками, а что тебе пропасть. Вчера они вместе, стремя в стремя, дозорили, вместе валили коней и, смахнув карабины с плеч, отстреливались от джигитов заматерелого контрабандиста Абсеитбека, сегодня же они стали врагами, еще не вполне осознавая весь трагизм происшедшего.
Через полчаса конный строй выезжал из гарнизона. Впереди горячил тонконогого текинца Левонтьев. Замыкали строй офицеры.
— Вольготно так не зря ли пускаем? — усомнился усатый молодец из оставшихся в крепости казаков, которые все еще толпились на плацу. — Поотымать бы все?.. Или пулеметом прочесать?..
— Поди попробуй! — возразили ему. — Их-то поболе нас.
Богусловского больно хлестнули эти слова. Он считал себя виновным в том, что не ему, а Левонтьеву поверила большая часть казаков. Но стоило бы ему хоть немного задуматься о том, кто послушался Левонтьева, то не казнился бы так. Тот казак бросил границу, у кого земли не мерено. Однако Богусловского сейчас волновало иное, иные мысли роились в голове, иные тревоги бередили душу. Гарнизон ослаб, и, значит, Абсеитбек, если прознает, воспрянет духом. И из-за кордона кучно полезут, если там тоже узнают о случившемся. Все тут нужно предусмотреть, все продумать. Помощник же остался только один — подпоручик Леднев. Придется рядовых делать командирами. Выбирать, кто посмышленей, кто понастырней. Вон того, усатого казака. Костюков, кажется, Прохор Костюков.
Левонтьев же уводил казаков все дальше по дороге, изгибавшейся по берегу белокипенной реки. Горячил коня, но рысью не пускал. Он сейчас больше походил не на человека, взявшего на свою душу грех десятков людей, а на свободного от службы офицера, который выехал промять застоявшуюся в деннике чистокровку и делал это с превеликим удовольствием. Да, он казался беспечным, хотя мысли его были далеко не благодушными и покойными.
Велика ли корысть, что увел он из гарнизона казаков. Вот бы так, строем, через весь Туркестан, через Заволжье, да к своей родовой усадьбе. Шашки наголо и — «вжик! вжик! вжик!». Знай, сверчок, свой шесток! Голь перекатная, пьянь беспробудная, а туда же — в хоромы!..
Видел Левонтьев в девятьсот шестом усадьбу соседа, где порезвились мужики. Кошмар! Ну, виноват управляющий-немец. Порол на конюшне, словно крепостных. Поделом ему, что повесили. Но поместье при чем? Ценности родовые да реликвии в чем виноваты?! А у них, у Левонтьевых, даже управляющий из русских сам и душой добр к мужикам. Они, однако, все одно бычились. Едва за вилы не взялись. Отрезвились, когда в соседнюю усадьбу эскадрон гусар вошел. Сейчас Левонтьев будто вновь видел все это воочию, заслеженный грязными лаптями наборный паркет гостиной, сорванные со стен и переломанные портреты предков (раз генерал либо полковник, значит, вражина), побитые люстры, сработанные лучшими мастерами Гусь-Хрустального, и венские зеркала, — за строками Декрета о земле он видел свою поруганную честь, и им владело одно только желание: мстить! Вместе с тем он понимал прекрасно, что казаки семиреченские, в России им делать нечего, оставалось, поэтому одно: вот так, всем отрядом, — в Семиречье. Не близка дорожка, не один перевал на пути, не одна шумливая горная речка, быстрая и опасная, но это даже хорошо. Выбрать за это время можно будет, приглядевшись, верных помощников. Да и окрутить всех круговой порукой, рассорив вконец с Советской властью.
Первый такой шаг он намеревался предпринять теперь же. И как только отряд отъехал от крепости километра на два, Левонтьев вскинул руку вверх:
— Сто-о-о-ой!
Подождал, пока подтянутся звенья, и заговорил громко, чтобы слышали все:
— В Мулла-уля заночуем. Там и порешим на кругу, каков путь наш дальнейший.
— Ясно, по станицам… Иначе что бы трогаться?
— Верно. Только поодиночке либо отрядом, вот вопрос?
— Всяк себе голова, — завозражали казаки, но Левонтьев урезонил их:
— Не берите с места в карьер, служивые. На кругу обмозгуем, — и почти без паузы скомандовал властно: — За мной, рысью — ма-а-арш!
Мулла-уля — кишлак небольшой, приткнувшийся к скалам в самом начале круто сбегавшей вниз долины. Ехать туда близко, но придется слезать с коней на спусках не один раз. Крутизна головокружительная. Да и останавливаться там на ночлег где, если в кишлаке всего десяток домов, из которых только два красуются ровной кирпичной кладки стенами да карагачевыми колоннами просторных террас, все остальные домишки — в одну либо в две комнатки — слеплены из камней. Что, казалось бы, в этом селе не видал отряд, если в десяти верстах прямо по дороге, в долине, вольготно разбросавшей виноградники, урюковые и миндальные сады, кукурузные и люцерновые поля, стоит большое и богатое селение. Верно, по дороге этой путь до города длинней верст на сорок, но куда спешить теперь казакам! Ведь в большом кишлаке и коней можно хорошо подкормить, и самим поспать под крышей. Мороз — он не тетка. А если еще ветер начнется, тогда как?
Левонтьев, однако, вопреки здравому смыслу, вел отряд в Мулла-улю. И конечно же, не по недомыслию, а корысти ради. В том убогом кишлаке жил Абсеитбек, самый закоренелый враг пограничников.
У него было несколько вполне заслуженных прозвищ: «керосиновый король» (он держал керосиновую лавку, а для здешних краев это не только прибыльно, но и дает власть над людьми); «серебряный король» (он скупал только серебро, все остальное ставил ни в грош); «король контрабандистов» (его люди меняли за кордоном серебро на терьяк) и, наконец, «шакал ненасытный» — так зло, за глаза конечно, называли Абсеитбека отцы тех малолетних дочерей, которых сами же продавали ему в гарем. При встрече с ним все низко склоняли головы.